— Куда вы?
— Сейф сгружать.
Иду за ними и вижу, как в наш длинный и узкий хвор, весь перечерченный веревками с бельем, въезжает грузовик. Задом. Бабки длинными шестами приподнимают веревки, и машина проезжает под ними. Пятится к моему крыльцу. Останавливается. Геллер, Толя и шофер сгружают огромных размеров старый какой-то грязный банковский сейф. Тащат его на площадку к моей двери.
— Зачем?
— А вы же говорили, что неплохо бы ящичек для керосина, чтобы канистру ставить. Вот!
Ящичек… Соседки уходят. Геллер уезжает на грузовике.
Толя ворчит:
— Ну, мать, у тебя фантазии. Чуть пупок не развязался. Заехал в гости, а тут сейфы таскать.
Входим в комнату.
— А розы-то, розы! Ну просто не продохнуть. Ишь, цветочки носит, лучше бы сейфы грузил. — Толя каламбурит. — А то до роз дорос, юнец паршивый.
— Ты его возраст по розам определил? — очень невинно интересуюсь я.
— Нет, по твоей роже. Сама сияешь, как…
— …как новый сейф. Ну чего ты злишься? Пятнадцать лет знакомы, мог бы сам хоть раз цветочки принести.
— Принес уже. Но ты же ничего не видишь.
Действительно, на подоконнике в высокой вазе роскошные хризантемы. Н-да…
— А где мой ребенок?
— Впустила меня, а сама унеслась за хлебом. Сказала, что ты придешь скоро, будешь голодная и злая.
Приходит дочка. Приносит запах хлеба и сам хлеб тоже. Косится на цветы, высказывается:
— Уже успела сообщить, что Супер Стар — твои любимые розы?
— Сам догадался, — очень спокойно отвечаю.
— Догадливый. Про гиацинты тоже догадался?
— Они же весной, а сейчас осень.
— Так он до весны доживет?
— Он такой молодой, что переживет еще не один десяток весен.
— Я имею в виду, в нашем доме.
— В нашем доме, могла бы заметить, он не живет.
Дочка знает меня всю свою жизнь и, конечно, догадывается, что такой сверхспокойный тон ее матери вполне может кончиться подзатыльником. Но это ее не останавливает.
— Ему хоть тридцать есть? — продолжает она поползновения на мой суверенитет.
От подзатыльника ее спасает Геллер. Он появляется с жестяной трубой в руках.
— Поставим на вашу керосинку, и будет гореть, как зверь.
— И про трубу, и про ящичек я ведь намекнула, Роман Григорьевич, дорогой.
— А для нас и намек заказчика — руководство к действию.
— Но ведь мы договаривались, что вы сделаете электроотопление. Керосинка — крайний вариант. Да и где его брать, керосин, как доставлять?
Геллер внимательно оглядывает комнату, будто ждет, что откуда-нибудь из угла сейчас забьет нефтяной фонтан. Взгляд его останавливается на розах.
— Вот пусть сюда некоторые не цветочки носят, а канистры с керосином.
Взрываюсь:
— Пусть каждый в этот дом носит свое — кто керосин, кто розы, кто трубы. А решать, кому что носить, буду я, и ничьих советов мне не надо.
— И зря, — спокойно возражает Геллер. — Все носить должен один: и керосин, и розы, и получку. И ты тогда орать будешь не на кого попало, а на мужа своего. А может, и вовсе орать перестанешь.
Боже мой, как же я плохо живу. Как ужасно несправедливо устроена жизнь моя, если три несчастных розы так переполошили ближних и дальних моих.
Выхожу на кухню. Сосед, ему восемьдесят четыре года, и у него повышенный интерес к чужой жизни, интересуется:
— А тот, который с розами утром, он тоже печку чинить приходил?
Все, хватит! Больше никто никогда в мой дом не принесет ни цветочка.
На следующий день он привес кофе. В зернах. И ручную кофемолку. И сам молол, и сам варил, и сам меня поил. Запах сегодняшнего кофе перемешивался с запахом вчерашних роз, я знала, что по дороге этих запахов можно уйти очень далеко, но назад не хотелось. Да и куда — назад? К керосиновым печкам, супу из сушеных грибов, дочкиным проблемам, неустроенному быту, к работе, отнимающей силы, мысли, чувства? Не хочу — назад. Хочу туда, где дарят розы, где сегодняшний кофе пахнет коричневой свежестью, где молодым голодным блеском сияют глаза…
Это я хочу. И со мной все ясно. А ему — зачем? Неужели прав мой циничный старинный знакомый? И все-таки, когда от тебя абсолютно ничего не нужно, а ты все-таки зачем-то нужен… Он просит:
— Ну скажи что-нибудь, чтобы была буква «р».
Что же сказать? Что я не верила в тебя, как не верят в НЛО и снежного человека, не верила, что ты бываешь. Я превращалась в тетку из очереди. Толстую, с кошелками. Я даже умирала зимой. И не очень жалела о жизни. Один взгляд из толпы — разве этого достаточно, чтобы все пошло иначе? Три розы сорта Супер Стар — они не из моей жизни. Слишком хрупкие и пахнут малиной. Я их очень люблю. Но они — не мои. И ты — тоже.
Все это — про себя. А вслух:
— Розы сорта Супер Стар.
Вон сколько «р». Картавых, неполноценных. Но все равно получается раскатисто, будто рвется ткань. Паруса трещат. Какие еще паруса? Неужели алые? Не бывает. Паруса надежд рвутся иначе. Этот звук я хорошо знаю.
А теперь — вдогонку к розам — набор колючих едких гадостей. Чтобы уходил, разозлившись, чтобы не жалел, уходя. Я уже видела его спину. Смотрела на него заплаканными глазами.
— Я могу и уйти.
— Это лучшее, что ты можешь сделать для нашего дома.
Звук его шагов в коридоре. Шлепанье моих тапочек. Чавканье дверей. Потом — дочкин недоуменный взгляд, растерянные слова:
— Так ему, конечно, и надо. Но в дождь, ночью…
— Запомни хорошенько, если выгонять, то только так — в ночь, в дождь. Утром по солнышку уходят сами… Навсегда. Тоже.
На работу метусь, как собака — по запахам. Подъезд, люк, переход, киоск. Что-то еще, новое. Ах да, сюда перенесли цветочный рынок. Пахнет розами. Быстрей вперед. До взгляда поверх толпы осталось всего два запаха.
ПОСЛЕДНИЙ ПЕРВЕНЕЦ
«Зернышко мое, семечко мое, травинка, былинка, веточка. Как легко мне, будто выросли крылья, и птицей полечу в небе голубом. А то вдруг тревожно, и чувствую, что тяжелею, наливаюсь соками, ухожу корнями в землю, будто дерево. Зернышко мое, расти, зрей во мне, долгожданный первенец».
Откуда этот странный сон? Какие незнакомые слова.
— Проснись, — бужу я его, того, кто спит со мной рядом. Он открывает глаза, так непохожие на мои, без ресниц, с красноватыми веками.
— Ты знаешь эти слова? — спрашиваю я у него. — Что они значат? Зернышко, семечко, птица, корни, травинка, былинка, веточка.
— Где ты их слышала?
— Не знаю, кажется, они мне приснились.
Он трет глаза, он морщит лоб. И молчит, молчит долго.
— Ты тоже не знаешь? — тормошу я его.
— Знаю, я знаю, еще помню. Когда-то значение этих слов знал каждый ребенок, даже совсем маленький.
— А ребенок — это первенец?
Он вздрагивает.
— Это слово тоже приснилось?
— Да, мне приснилось, что я говорю все эти слова кому-то, кто во мне, и называю его первенцем. Что это, расскажи.
Он поднимается и начинает быстро-быстро ходить по маленькой комнате, где мы с ним спим.
— Мы все очень виноваты перед тобой, — говорит он. — Хотели уберечь, хотели, чтобы ты не знала, как мы жили раньше, чтобы эта, теперешняя наша жизнь стала для тебя, хотя бы для тебя, одной из всех нас, твоей, привычной.
Первый раз со мной говорят так долго. Я слушаю и многого не понимаю. И почти не верю ему, и боюсь за него. Потому что слова его очень похожи на бред тех, кто уходит от нас навсегда. Несколько раз мне приходилось это слышать.
Он рассказывает о том, что когда-то планета была совсем другой. На ней росли деревья и трава, пели птицы, бродили звери, жили дети. Он пытается объяснять мне, как все это выглядело, но я все равно не представляю себе ничего. Я не могу этого понять, не могла видеть. Я появилась на свет в тот день, когда все это исчезло.
Люди, жившие на планете раньше, не смогли предотвратить того, что случилось.
Планета не раскололась от страшных взрывов, не слетела со своей орбиты, с нее не сдуло атмосферу. Но исчезли леса и травы, звери и птицы, города и… дети. Взрослых осталось гораздо меньше, чем было на планете раньше, до того дня, но все-таки они остались. Только взрослые, дети исчезли, растаяли, как облака. Бее, кроме меня. В тот день я только родилась, а исчезнуть не успела.