Да, пусть будет телебашня. Высоко и далеко видно. Хотя и темно.
Внизу огни. Они тоже рассыпаны родинками по сонному телу города.
Спит город. Спят люди. Выпили свои таблетки для сна.
Не все спят. На автостоянках для грузовиков дальнего следования работают девочки, называемые шоферами «плечевые». Потому что они ездят на определенные расстояния — «плечи». Не дальше. Сферы влияния поделены между ними, как между детьми лейтенанта Шмидта. Залезешь на чужую территорию — могут быть неприятности. На своей территории они тоже могут быть. Можно замерзнуть на дороге, если долго никто не подбирает. Могут убить те, которые подобрали. А могут и замуж взять. Те же, которые подобрали. Кому как повезет.
Судьба. Мне жалко «плечевых» девочек. Грязных, испитых, избитых.
Мне жалко шоферов грузовиков, которые покупают дорожную любовь за бутылку вермута.
Жалко иностранцев, которые покупают любовь за валюту.
Жалко журналистов, которые взасос расписались обо всем этом.
Сижу на телевышке и исхожу жалостью ко всему и ко всем. К милиционерам, которые бдят. К дворникам, которые утром выйдут мести город. К старушкам, которых, кроме меня, пожалеть некому. К детям, которые вопят по ночам, не по своей воле явившись на этот свет. К их матерям, которые хотят спать, но им мешает недавно приобретенное материнство. К подросткам, которые ворочаются в своих постелях, наслушавшись до одури рока. К их матерям, которые не спят, устав от своего тяжелого материнства.
Жалею. Ответработников, у которых отобрали портфели. И тех, которые эти портфели получили. Рабочих газетной экспедиции, которые сейчас увязывают в пухлые пачки очередные наши крики, воплощенные в газетные строки.
Жалею. Своего соседа, ветерана партии, который, видно, так и не дождется новой квартиры.
Наш старый дом, который вот-вот снесут.
Храм, в котором идет реставрация.
Голубей, прижавшихся под карнизами старых крыш.
Себя не жалко. Так мне и надо. За то, что с самого начала знала, чего хочу, а теперь не знаю, что делать с тем, чего добилась. Работа, дом, ребенок, независимость.
Кочую из истерики в истерику, кричу, вою, не знаю, куда себя деть.
Телевизионная вышка молчит. Глухая ночь. Передачи кончились. Мне неудобно сидеть на верхушке этой дурацкой вышки. Боюсь, что не смогу слететь отсюда плавно и снова грохнусь, как тогда с крыши. Но высота-то куда больше. Ободранными коленками не отделаешься. А может быть, это и к лучшему? Чтобы всмятку. Дома лежат две упаковки снотворного. На всякий случай. Случаев сколько угодно, нет уверенности, что две упаковки помогут. Откачают, будет стыдно. А если отсюда, то уж наверняка.
Это очередная истерика. Есть долги, есть обязательства. Сейчас, например, нужно вернуться в город, который в народе любовно называют колыбелью революции. Дождаться, когда проснется ребенок, сводить его в очередной музей, накормить, повоспитывать, попытаться убедить, что нужно ходить в школу и нельзя курить так много.
Потом сесть в самолет и прилететь домой. В квартиру, где стоят книги, которых я не читаю, хранятся вещи, которые я ношу, пачкается посуда, которую я мою, валяются в шкафу таблетки, которые я не имею права заглотнуть все сразу. Там есть телефон, по которому могут позвонить друзья и даже недруги. Есть окно, в которое может влезть Андрюша, если очень соскучится. Есть дверь, в которую может войти моя мама, принести мне пирог с капустой и спросить, все ли у нас в порядке.
Я бодро совру: «конечно!». А может, и не совру.
Что у нас такого страшного? Все как у людей.
У меня не будет младшей дочери. Но будет ведь внучка. И я передам… Неправда, что нечего. Просто мне не сгодилось, не применилось. А ей, ее я научу всему, что сама подзабыла. У нее получится, она сможет, реализует, как теперь принято говорить.
Жду девочку. Мою наследницу по кривой.
Плавно, очень плавно спускаюсь. Лечу, прилетела.
За окном город — чужой, странный. Ночь. Белая, ненастоящая. На столе гостиничного номера листочки бумаги. Я пытаюсь работать. Написать повесть про лысую тетку, которая влюбилась в молоденького мальчика. У него было все: молодая рыжая жена, королевский черный пудель, маленький толстый сын, большой тещин дом, высшее университетское образование. В нем нахальство и обаяние сочетались в пропорциях, близких к идеальным. Высокий, красивый, молодой. Стремится к гармонии. Тетка, лысая и старая, страдает. Не понимает счастья своего, не знает, что страдание — путь к усовершенствованию.
Я хотела написать повесть не про себя. Про кого-то другого. Чтобы там были счастливые и богатые и чтобы все хорошо кончалось, хотя вначале и было немного страданий. Дабы придать повести проходимость, я начала ее актуально: «Страна вступила во второй этап гражданской войны, на этот раз названной перестройкой». Не получилось. Но ведь я еще жива, может быть, напишу. А не я, так та девочка, которую я так жду. Наследница. Не обязательно по кривой. Просто.
РОЗЫ СОРТА СУПЕР СТАР
На работу метусь, как собака. Не потому, что быстро, а потому, что по запаху. Все во мне еще спит. Все, кроме обоняния. Почему-то это чувство просыпается первым, а может, и вовсе не спит.
Из подъезда, пахнущего пивом и тем, что бывает от чрезмерного его потребления, направо — к запаху открытого канализационного люка. Здесь, чуть левей, чтобы не свалиться. От киоска — запах свежих газет. Далее — в духоту подземного перехода: пот, перегар, дым. Едва вырвавшись наверх, окунаешься в огуречно-арбузное, оно льется от лотка. Потом — теплая волна горячих булочек с корицей. Это кафе «Каравай». Глубокий вдох, переходящий в тяжелый вздох. (Диета, вес).
Еще остался запах колбасок из кафе «Бистро», белья из магазина «Трикотаж» — и появится наш автобус. Он заглотнет меня и выплюнет у стеклянных дверей работы. Пока все во мне еще спит, обоняние ведет, и ноги передвигаются, как у автомата.
Но вот они не плетутся, не тащатся, на пять сантиметров выше земли несется мое враз полегчавшее тело. Льюсь, струюсь над запахами улицы. Потому что — взгляд. Над толпой. Поверх голов. Ищущий в толпе. Неужели меня? Ждущий. Неужели?
Ему легко смотреть поверх толпы. В нем почти два метра росту. Мы будем одного роста, если он встанет рядом со мной на колени. Мы никогда не будем одного роста.
Вот оно! Желанная возможность оказаться влюбленной весьма чревата опасностью оказаться смешной.
Несу себя навстречу взгляду. Еще ничего. Ни единого слова, пока еще — все навстречу. А я уже вижу его лопатки. Он уходит. Навсегда. Из моей жизни. Вижу сквозь туман. Потому что плачу. Смотрю ему вслед заплаканными глазами.
Валяются в столе три недописанных рассказа. Конец придумала, начало записала, а в середине — скучно. И здесь еще до начала вижу конец, и не то чтобы скучно, а сил своих жалко.
Вот он — «младого утра краше». Длинный, как вздох о невозможном.
Все-таки хорошо, что я зимой не умерла.
Спустя два дня звонит мне один мой старинный знакомый.
— Привет, матушка. Видел тебя надысь. На бульваре. С розами. И с прелестным юношей. Сыночек твой гак подрос?
— У тебя склероз, старичок. Ты даже забыл, что у меня нет сыночка, а вовсе даже дочка.
— А кто же тогда сей отрок?
— Не твое собачье дело.
— Фи, как грубо. Совсем плохая стала. Грубости, юноши. Лечись, душа моя.
— А что, это — патология?
— Да нет, с твоей стороны — вроде бы нормально. А с ним — явно не в порядке. На старушек тянет.
— Спасибо за диагноз. Значит, буду общаться с патологичными юношами, коль ровесники способны только на телефонные звонки.
— Ну отчего же? Я и зайти могу.
— Побереги свою подагру. При очном общении ты сможешь сделать то же, что и по телефону. Чао, козлище!
Какая гадость! Ну и я хороша…
Бывает сон, как жизнь. А тут все наоборот. Возвращаюсь с работы. Дверь в квартиру открыта. Вхожу в прихожую и вижу, что открыта и дверь в мою комнату, и дверь во двор, на черный ход. Из моей комнаты выходит Толя, которого я сто лет не видела. Иду ему навстречу и вижу, что из двери, ведущей во двор, появляется председатель строительного кооператива некто Геллер. И мы из трех дверей одновременно идем к середине большой нашей прихожей, которая в нашей коммуналке играет и роль кухни. Толя первым добирается но меня, как-то небрежно целует в висок, и они вместе: Геллером направляются к черному ходу.