Хуго, конечно, позабавил ее патетический тон, однако мысль ему понравилась.
В конце концов между супругами возник глубокий конфликт. Год спустя Ида стала руководить магазином, мама сидела в кассе, а Хуго в это время бог знает где изучал книготорговое дело. Денег он не зарабатывал, и хорошо еще, что не платил за обучение. Алиса вкалывала, не совсем по собственному желанию, а по трудовой повинности, в больнице, а в свободное время помогала в магазине, я же занималась деловой документацией. Так и превратился папочкин магазин в предприятие исключительно женское. Покупатели сначала отнеслись к этому с подозрением. А наша мама даже как будто помолодела, в ней вдруг проснулись честолюбие и деловая хватка — кто бы мог подумать, что она на такое способна?
Хуго мучила совесть, поэтому он уступил настояниям Иды, и они снова переехали в родительский дом, который стал великоват для мамы и Алисы. Хуго то и дело влюблялся в своих сотрудниц, а Ида все замечала. Чуть было не дошло до развода. Мама поручила мне и Бернхарду быть посредниками в конфликте.
Бернхард и Хуго часами беседовали о литературе. Сперва я гордилась, что муж мой своего рода эксперт в этой области, что он помогает школьникам постигать Гёте и Шиллера. Но скоро мне осточертела эта его фраза: «Ну так и что же поэт хочет нам этим сказать?»
С Хуго было иначе. Он просто жил среди литературных героев, рассказывал о них наивно, но так одержимо, что книгу хотелось просто проглотить на месте. Кроме того, он умел так вдохновенно изобразить звонаря из собора Парижский Богоматери или капитана Ахава,[8] что рыдать хотелось.
У Бернхарда образы выходили бескровными, мертвыми, а в рассказах Хуго жизненная сила била ключом. И все равно этим двоим было интересно спорить друг с другом, даже удивительно! При этом Бернхард заступался за Герхарта Гауптмана, а Хуго — за Чехова.
— Книготорговец, значит? — спрашивает Феликс.
— Именно. Хуго стал первоклассным продавцом книг. Если б однажды ночью обувной магазин не разбомбили до основания, после войны он, наверное, открыл бы лучший книжный магазин в Дармштадте.
— Бабуля, картины в гостиной так же развесить, как было?
— Нет, ни в коем случае. Пусть все будет по-новому. Он смотрит на меня растерянно:
— Может, хоть семейные фотографии оставим? — предлагает он.
— Нет, к черту весь это хлам. Нечего на полпути останавливаться. Хочу пустые белые стены! Может, если только что-нибудь совсем новенькое?
— Плакат с демонстрантами? — недоверчиво уточняет Феликс. — Ты считаешь, это пожилому господину понравится?
— Да нет, картину какую-нибудь. Например, Пикассо.
— Бабуля, да он и не новый совсем, давно классиком стал, — смеется Феликс.
Я копаюсь в платяном шкафу. Ага, вот он где, большой свернутый трубочкой плакат, что Хуго подарил мне в 1956 году. Маленькая семья цирковых артистов: отец, мать, малыш и обезьяна. Видно, что Арлекин и танцовщица просто без ума от своего дитяти. А нам с Хуго всегда было ужасно жалко человекообразное существо, которое явно ревнует и завидует чужому счастью, остро страдая от одиночества.
— Ты что, сравниваешь Альберта с этой обезьяной? — спрашивает Феликс, удивляя меня своей проницательностью.
— Господь с тобой, милый. Альберт был самым человечным из всей моей семьи, не считая разве что Алисы. А вот что касается чувств, так у некоторых животных, собак например, они будут посильнее, чем у людей.
Есть у моего внука привычка резко, без перехода менять тему разговора. Он требует ключи от верхних комнат.
— Ну нет, — протестую я. — Там наверху творится черт те что, грязно, беспорядок. Мне неловко.
Да ладно, чего я из себя чистоплюйку-то строю, уговаривает Феликс, или, может, у меня там труп спрятан?
Там-то как раз никакого трупа нет, думаю я и достаю ключ из утятницы. Вся ватага, сияя от радости, несется наверх по крутой лестнице. Я уже несколько лет не поднималась туда. Последний раз там был Ульрих, он спустил вниз ящик с инструментами, чтобы починить мне газовое отопление. (Бог мой, как все тряслось, дом ходил ходуном!)
Я уж знаю: и получаса не пройдет, как они выстроятся передо мной, нагруженные всяким барахлом.
7
«Да ладно, не жадничай, ну хочется ребятишкам, — уговаривает Хульда. — Скажи мне лучше, ты хоть в медовый месяц счастлива-то была? О муже своем до сих пор и слова-то доброго не сказала».
Я несправедлива, Бернхард такого не заслужил. Конечно, я была в восторге от замужества, потому что избавилась от гнетущего страха умереть старой девой, что грозило увядающей уже Фанни. Мне безумно нравилось произносить «мой муж», я наслаждалась тем, что сплю с мужчиной в одной постели. А когда я наконец забеременела, доказав всем, что ничем не уступаю остальным женщинам, счастье мое было почти совершенным.
«Почти», потому что могло бы быть и лучше. Бернхард поучал меня как школьницу. Он меня любил, разумеется, но какой же это был зануда! Он хмурил брови и тряс головой каждый раз, когда мне хотелось без особого повода над ним посмеяться. Каждое утро, чтобы «сделать мокрую укладку», он погружал свою многомудрую главу в раковину, наполненную водой, разделял свои тонкие русые волосы ровным пробором и укладывал их на две стороны отдельными прядками. А я смотрела на него и хихикала, пока он наконец не стал закрывать за собой дверь в ванную.
Студенты скатываются вниз неожиданно быстро, значит, они действительно обшарили только три маленькие комнатки и не перевернули там все вверх дном. Феликс один заходит в мою сверкающую новенькую гостиную. Он тащит большую коробку из-под конфет. Добрался все-таки.
— Ба, можно мне немного порыться в твоих сокровищах? — спрашивает он совершенно бесцеремонно.
«Дай мне упокоиться с миром, а тогда все — твое», — чуть было не вырвалось у меня. Но я молчу, беру у него коробку с тиснеными розами и выцветшей этикеткой «Лучший шоколад от „Штольверк“» и снимаю с нее резиночки, державшие крышку. Я уж и не помню сама, что хранила в ней все эти десятилетия.
— Ракушки, — удивляется Феликс.
Испанский веер, меню из дорогого ресторана, жемчужины от порванной нитки бус в конверте, фотокарточки малышей, детей моих подруг (чьи они и кто из них кто — теперь уже не узнать), индийские украшения моей старшей дочери. Мы с Феликсом дружно загораемся жгучим любопытством. Он чувствует, от этих вещичек веет чем-то неизвестным. Вот он открывает маленькую белую коробочку для украшений, и у меня на лбу выступает пот.
— Железный крест первой степени! — ахает внук. — Чей это?
— Моего мужа, — отвечаю я и быстро кладу награду обратно на ватную подушку в коробочку.
— На войне ведь многие погибли, — утешает меня Феликс, заметив, что я погрустнела.
— После Альберта мужчины в нашей семье стали умирать один за другим, — откликаюсь я. — Через четыре года умер отец. В начале войны, в тридцать девятом, не стало брата Хайнера. Он отправился с нашими войсками в Польшу военным корреспондентом и не вернулся. Старшего нашего брата признали сначала к военной службе непригодным и оставили хозяйничать в его деревенских владениях. Потом и его призвали, а жене его выделили работников из пленных поляков. Эрнст Людвиг погиб под Севастополем в сорок втором.
Феликс кивает на коробочку с наградой:
— А твой муж?
— Летом сорок третьего на Днепре. Я получила похоронку, там что-то говорилось о том, как он героически сражался. А потом прислали и орден, наградили посмертно.
— Значит, Хуго оказался самым живучим? — шутит внук, пытаясь отвлечь меня от печальных мыслей.
— Да, Хуго не призвали. У него двух пальцев на левой руке не было. А в сорок четвертом он попал к французам в лагерь для военнопленных. Да уж, по сравнению с другими, ему фантастически повезло.