Содержимое рюкзака лежало маленькой кучкой на кровати — нестираная одежда да пустая бутылка из-под персикового шнапса сверху. Коробка из-под сандвичей, когда-то полная разных таблеток, опустела и была теперь надета на горлышко бутылки, точно какой-то хитро придуманный презерватив. И я представила себе, как мой отец все глотает, глотает, глотает таблетки, а потом вздыхает с облегчением и ждет, когда начнутся галлюцинации и завихрения. «Завихрения, — так он их называл, — выметают у меня из головы всякую дрянь».
Я залезла на матрас и подобралась к подоконнику. Раздвинув шторы, я увидела вспышку стробоскопического света на далекой телефонной вышке.
И больше ничего.
Я даже не знала, что за окном бывает так темно. Казалось, все на свете, кроме стробоскопа да пары мотыльков, которые бились в стекло, провалилось в какую-то черную яму. Остались только я, мой отец, Рокочущий да радио. Джонсонова трава исчезла. И горизонт тоже.
Подражая Патрику из магазина, я прозаикалась:
— Я-я-я бы с-с-спятила, п-п-роживи я здесь так долго, ка-а-ак он.
Потом взяла с подоконника радио и пошла к себе.
Глава 4
Я лежала голая, забросив руки за голову. Платье я кинула на пол, поверх кроссовок с носками, а рядом со мной на тумбочке распевало блюзы карманное радио. Материна ночная сорочка, розовая, гладкая и блестящая, покрывала меня с головы до ног. Я чувствовала запах ее тела, навязчивый и неистребимый. Сорочка была такая огромная, что в какой-то миг я просто в ней потерялась — мои руки царапали ткань изнутри, ища рукава, голова тыкалась в шелк, не находя выреза.
«Безголовая домохозяйка, — подумала я, — хлопает руками, как курица крыльями».
Когда я наконец пролезла в воротник, мои наэлектризованные волосы стали дыбом. Я закатала рукава повыше и попробовала покружиться, как дервиш. Но длинная сорочка мешала, так что пришлось мне остановиться.
— Ты спятила, — сказала я себе, беря радио. — Совсем с ума сошла.
— Ну вот, похоже, последняя надежда на то, что пойдет дождь, почти улетучилась, — хриплым голосом сообщил диджей вслед затихающей песне. — Что ж, вместо ударов грома послушаем мистера Джона Ли Хукера, который по просьбе Джима из Саладо сейчас споет свое «Бум-бум-бум» для всех клиентов пристани Стиллхауз на Холлоу-Лейк.
Ah-boom boom boom, I wanna shoot ya right down!
Когда я спускалась вниз, в руке у меня вибрировал Джон Ли Хукер. Сорочка путалась под ногами, так что шагать с одной скрипучей ступени на другую надо было с оглядкой. И все же я добралась до конца лестницы без приключений, представляя, как будто я — прелестное маленькое привидение, которое спархивает вниз по лестнице в темную столовую. Когда я одолела последнюю ступеньку, подол сорочки заскользил по половицам, поднимая пыль. Ну и ладно. Все равно все кругом было пыльное — и длинный обеденный стол, и дубовый буфет, и даже воздух, которым я дышала.
— А-а-а-ап-чхи! — притворно чихнула я, надеясь привлечь внимание отца.
Справа от лестницы была кухня, а слева столовая и гостиная, разделенные плитой, которую топили дровами. Поскольку никаких перегородок в нижней части дома не было, то заглянуть во все комнаты по очереди было легче легкого, особенно стоя на нижних ступенях лестницы.
— А-а-а-ап-чхи! — снова чихнула я, но отец все так же неподвижно сидел в гостиной, и тогда я повернулась кругом и скользнула в кухню.
Прислонив радио к плите, я порылась в мешке с продуктами и вытащила еду на стол. И тут на меня напал жор.
Соленая рыбина нырнула в банку с арахисовым маслом, пробив блестящую корочку.
За ней последовали другие.
Джон Ли Хукер давно уже отпел свое, и кухня оглашалась звуками кантри. Я жевала в такт взвизгиваниям скрипок и топоту ног танцоров.
Я отпила из галлонной бутыли, облив водой сорочку.
Затем мой указательный палец превратился в нож и стал размазывать арахисовое масло по куску чудо-хлеба. Так я продолжала есть и пить, дожидаясь приятного чувства тяжести в желудке.
Когда я наконец наелась, у меня уже закрывались глаза. Арахисовое масло покрывало мое нёбо, десны, и я чувствовала себя довольной, сытой и сонной под звуки «КВРП, эклектической музыки для эклектических умов».
Усталость толкнула меня на пол.
Когда сорочка, точно одеяло, складками улеглась вокруг меня, я впервые за все время ощутила, какой он теплый, Рокочущий, — точно специально затаил дыхание, чтобы не расставаться с теплом. Но на полу все равно было прохладнее, чем где-либо еще. И по радио заиграли «Перекати-поле», одну из медленных песен моего отца, так что не грех было и отдохнуть чуток.
В блаженный миг между сном и явью я представила себе отца, как он стоит на сцене какого-нибудь лос-анджелесского шалмана, а темно-синий луч прожектора падает на него, зажигая блики на его черной кожаной куртке и штанах. Широко расставив ноги, с гитарой наперевес, точно с автоматом, он приподнимает верхнюю губу и говорит: «Эта песня посвящается двум главным женщинам моей жизни, моей дочке и моей красавице жене».
Элвисовский момент, как он это называл. В каждом концерте должен быть такой.
Перекати-поле по двору катит,
Куда она направится, с кем же будет жить?
Перекати-поле в памяти моей,
С кем она останется, кто по нраву ей
Мать вечно хвасталась, что это посвящено ей, и я никогда не слышала, чтобы отец ей возражал. Он написал эту песню, когда гастролировал в Англии в начале семидесятых. Там они и встретились. Моя мать — худая до прозрачности восемнадцатилетняя девчонка, которая только что вырвалась из Бруклина, но уже заимела собственного азиатского гуру по имени Санджуро. А еще у нее были «Зе Ху», точнее, их ударник, Кит Мун. К тому времени мой отец уже стал идолом каждого, кто брал в руки гитару; славу ему принесли инструментальные композиции пятидесятых, а его эмоциональная, яростная манера игры оказала влияние на молодого Пита Таунсенда. Однако Пит, услышав концерт моего отца в Лондоне, был явно разочарован. Вся программа состояла из одних только кантри-стандартов, в основном каверов Хэнка Уильямса и Джонни Кэша. После шоу Пит Таунсенд зашел за кулисы, но оставался там ровно столько, сколько понадобилось, чтобы пожать отцу руку, а потом насупился и вышел.
— Уверен, что позже он написал об этом песню, — заметил однажды отец, в очередной раз пересказывая мне историю о том, как его познакомили с матерью. — «Встреча панка с крестным отцом» — это наверняка про меня. Не очень-то лестное посвящение.
Зато Мун-Болтун был в восторге.
— Не буду делать вид, что мне не нравится кантри, — заявил он, — потому что я его обожаю!
В гримерку к отцу он заявился в костюме ортодоксального еврея, и от него разило бренди и притворством.
— Музыкальная инновация, шаг вперед-назад, — утомительно веселился он. — Прямо как Моцарт, только по-другому! Гордиев узел из ботиночного шнурка!
И тут в качестве подарка он выставил вперед мою мать — «безумная бикса в качестве приятного вознаграждения», — которая, вальсируя, вплыла в гримерку, наряженная как Пеппи Длинныйчулок. Высокая и худая, она больше походила на мальчишку, чем на девушку, щеки у нее были в веснушках, голубые глаза сияли.
— Не знаю, была это любовь с первого взгляда или нет, — говорил мне отец, пока мы ехали на «грейхаунде», — но, во всяком случае, чертовски похоже. Сначала у нас все было здорово, и долго еще оставалось здорово, потому что с ней я чувствовал себя ребенком… да и деньги тогда еще водились. И она знала, где можно достать дешевый диаморфин, так что я еще и сэкономил, потому что, когда мы с ней повстречались, я покупал дорогой китайский героин. А она доставала коричневый и медицинский героин за куда меньшую цену, чем та, что я платил за номер четвертый. Твоя мать была женщиной со связями, Джелиза-Роза. Даже когда мы перебрались в Лос-Анджелес, она всегда знала, кому звонить и куда идти.. А до того как стать ленивой и толстой, она еще и готовила так, что только есть успевай. Стряпала буритос, пиццу и всякие другие штуки из теста. Мне всегда этого не хватало. Жаль, что ты ее такой не застала. Она была настоящая прелесть.