Мне остается добавить несколько неизвестных мне раньше подробностей, почерпнутых из писем и из статьи А. Яруцкого в газете «Социалистический Донбасс», названной автором «Генерал Кузьмич – генерал Козырь».
Оказывается, до службы в царской армии Козырь работал на шахте в Юзовке коногоном. В первую мировую войну потерял на фронте трех братьев, в гражданскую – четвертого. Орден Красного Знамени получил одним из первых за номером 71. В первую мировую был в боях фельдфебелем пулеметной команды, в Румынии, в районе Пашканы, как раз там, где я через тридцать лет встретил его командиром дивизии. Убит не на ничейной земле, а в схватке с немцами, заскочив на «виллисе» в еще занятую ими деревню. Похоронен на Ольшанском кладбище в Праге.
Глава девятнадцатая
Во второй половине мая я вновь, неожиданно для себя, попал почти в те же самые места – сначала в Бельцы, а потом в Северную Румынию, в ее Ботошанский уезд. Вызвали в политуправление и послали в войска прочесть несколько лекций на общественные и литературные темы.
На Втором Украинском фронте стояло глубокое затишье. Войска начинали готовиться к будущей Ясско-Кишиневской операции. То есть была как раз такая пора, когда, пользуясь затишьем, в действующую армию посылали особенно много лекторов, чтецов и актеров, чтобы заполнить время, остающееся от занятий и учений, да и просто чтоб людям перед боями было жить повеселее. Соображение правильное – во время долгого затишья, за которым все равно неотвратимо последуют бои, люди не могут не думать об этом. Жить между воспоминаниями о прошлом и ожиданием будущего не так-то легко. Одних затишье затягивает, а другие устают от него и начинают томиться.
Лектор из меня был, очевидно, неважный, где и какие лекции я читал, не помню, но вот ощущение нарастающей томительности затишья, тоже важное для понимания войны, из этой поездки я увез. Оно запомнилось больше всего другого.
Военных действий не происходило, фронтовой блокнот пустовал. От всей поездки осталась всего-навсего одна стихотворная запись:
Жара. Дорога вдоль полой
Идет ленивой полосою,
И кроны пыльных тополей
Шумят усталою листвою.
Сухою пылью, как мукой,
Засыпан жаркий белый камень,
Сирень, задетая рукой,
Сорит на землю лепестками…
Как мне сейчас кажется, томительность затишья присутствует и в этих строчках незаконченного стихотворения.
Во время этой поездки я впервые за войну встретился с Борисом Полевым, редкостная оперативность которого, часто связанная с готовностью идти на риск, вызывала у меня не только уважение, но, случалось, и зависть. Ортенберг, гордившийся оперативностью корреспондентов «Красной звезды», редко ставил им в пример других газетчиков. Но Полевого ставил. И не раз. И даже, по слухам, когда-то пытался перетянуть его к нам в «Красную звезду».
Немножко позже, чем с Полевым, я встретился там же, под Бельцами, с Романом Карменом, который как военный корреспондент еще до этой войны побывал в Испании и в Китае. Он с его беспокойным характером томился затишьем, ругался, хотел ехать куда-нибудь в другое место, но его связывало то, что он был здесь начальником фронтовой киногруппы.
С ним мы дружили уже давно; и, желая отметить нашу неожиданную встречу, он вместе с другими ребятами из киногруппы затащил меня к себе на верхотуру какого-то сельского дома, где они жили, жаркую, похожую на голубятню. И накормил ужином, который почему-то запомнился. Может быть, потому, что другого, похожего, никогда не было. Пили из большой глиняной баклаги красное сухое деревенское вино и ели жареных голубей. Запомнилось все – и забытый за время войны вкус деревенского вина, и незнакомый вкус голубей. Война такая длинная я разная, что иногда на ней запоминаются и такие вот маленькие житейские радости.
Из встреч с людьми военными за эту поездку и в памяти и отчасти в записях осталась только одна – с Сергеем Ильичом Горшковым, с которым до этого я виделся весной сорок третьего на реке Миус.
Командовавший тогда на Миусе донским казачьим корпусом генерал-лейтенант Алексей Гордеевич Селиванов в разгар войны тяжело заболел туберкулезом, и ему на смену пришел Горшков.
В первый же вечер, когда я встретился с ним в Румынии, я спросил его о судьбе медсестры Малышки.
– Нет ее здесь, – сказал Горшков. – Отправил ее учиться на врача. Таких, как она, надо беречь. Хотим сохранить жизнь, пусть учится. – И задумчиво добавил: – Год все-таки прошел, многое меняется за год.
Он был прав – за год действительно многое изменилось. И казаки стояли уже не под Таганрогом, а под Яссами, и сам он командовал уже не дивизией, а корпусом, и его не выдуманная мной когда-то в рассказе, а настоящая фамилия не раз упоминалась в приказах, и на кителе прибавилось несколько орденов.
Но зато его былая, какая-то особенно привлекательная легкость в походке и подвижность исчезли. Тяжело раненный в недавних боях, он передвигался, опираясь на костыли.
Была жаркая румынская весна. Кругом шелестели сады. На штабных картах роились странные, чужие названия городов и деревень. И Таганрог, и Матвеев курган, и бон на Миусе были чем-то далеким и, казалось, бесконечно давно минувшим…
После той встречи в затишье под Яссами судьба так больше и не сводила меня с «сыном Аксиньи Ивановны». Знал, что конно-механизированная группа генерала Горшкова потом особенно отличалась во время Ясско-Кишиневской операции, в боях за Западную Румынию и Трансильванию; знал, что он награжден за это орденом Кутузова первой степени и произведен в генерал-лейтенанты, а самого его больше так и не видел.
И лишь недавно вдруг получил от него письмо, в котором он напомнил, как мы жили тогда, весной сорок четвертого, в Румынии вдвоем с ним в его маленькой беленой чистенькой комнатушке и как я с сомнением посматривал на его костыли – Должно быть, не верил его надеждам, что он и после такого тяжелого ранения снова еще поведет в бой свой 5-й гвардейский казачий корпус.
По правде говоря, мне тогда действительно не верилось в это, уж очень трудно давалась ему ходьба на костылях, даже по комнате.
А потом все-таки вышло именно так, как он надеялся. Воля человеческая все-таки удивительная сила, и кажется иногда, что даже не только моральная, но и материальная, физическая.
Я вернулся в Москву в конце мая или в самых первых числах июня, и 7 июня 1944 года – в день, когда мы узнали о состоявшейся накануне высадке союзников в Нормандии, – сидел у себя дома.
Случилось так, что за два или за три дня до этого заместитель редактора «Красной звезды» Александр Яковлевич Карпов вызвал меня, осведомился, как мои дела – я, помнится, сидел тогда над версткой книги «Дни и ночи», выходившей отдельным изданием, – и в разговоре с глазу на глаз сказал, чтобы я побыстрей закруглялся. В ближайшее время начнутся интересные события и мне предстоит поездка.
Совпадение по времени этого редакционного разговора с событиями, начавшимися в Нормандии, навело меня на мысль – уж не собирается ли редакция послать меня к союзникам? Один раз, в сорок втором году, такая поездка уже проектировалась.
Придя в редакцию, я спросил Карпова, что он имел в виду, говоря мне о готовности номер один. Угадав мои мысли, Карпов рассмеялся и сказал, что готовность номер один сохраняется, но направление предвидится совершенно другое.
Те три дня, что я еще пробыл в Москве, везде и всюду по всякому поводу возникали разговоры об открывшемся наконец втором фронте.
Разумеется, и о высадке союзников в сорок втором году в Северной Африке, и потом о высадках на Сицилии, в Италии – обо всем этом немало говорили в нашем кругу военных корреспондентов, обсуждали подробности, радовались успехам. Все так! И, однако, говоря по совести, все, что происходило там, на Западе, до высадки в Нормандии, мы упрямо и, в общем-то, справедливо отказывались считать настоящим вторым фронтом.