То, что произошло сейчас в Нормандии, мы ждали и в отчаянные для нас дни сорок второго года, и тревожной весной сорок третьего, накануне летнего наступления немцев. Ни с какими другими словами за все предыдущие годы не было связано для нас столько обманутых ожиданий, сколько с этими – второй фронт.
Тем с большей отчетливостью помню свое восприятие высадки в Нормандии; наконец-то второй фронт открылся всерьез, не на жизнь, а на смерть! Во всяком случае, для меня лично эти дни памятны как счастливые.
11 июня, на пятый день поело высадки союзников, в «Правде» были опубликованы данные Народного комиссариата внешней торговли о военных поставках США, Великобритании и Канады Советскому Союзу.
Одни цифры выглядели в наших глазах более внушительно, другие менее, но я в данном случае хочу сказать не о цифрах, а о нашей психологии в тот момент.
Опубликовать все это в нашей печати до открытия настоящего второго фронта было бы просто-напросто психологически невозможно.
Это было бы воспринято как попытка замены одного другим: второго фронта – цифрами поставок.
После высадки союзников в Нормандии все это воспринималось уже по-другому, как нечто дополнительное к самому главному – к вступлению в бой.
Публикацию в «Правде» я читал уже в Ленинграде. 10 июня, началась наша первая летняя операция на Карельском перешейке. И я уехал туда. Эту перспективу и имел в виду Карпов, говоря мне несколькими днями раньше о готовности номер один.
Я ехал в Ленинград на «виллисе» сутки, с ночевкой в Новгороде, и более печальную дорогу, чем эта, наверно, трудно было себе представить даже тогда, вовремя войны.
В эту короткую по времени поездку я снова, как в прошлом году по дороге в Харьков, с особенной остротой ощутил масштабы бедствий, которые мы перенесли. Всего в двадцати с чем-то километрах от памятника Пушкину почему-то в голову, приходила именно эта точка отсчета – мы проехали то самое близкое к Москве место на Ленинградском шоссе, до которого в декабре сорок первого года дорвались два немецких танка.
И у самых окраин Ленинграда по обеим сторонам прыгавшего по выбоинам «виллиса» тянулась земля, на которой, долго ли, коротко ли, были немцы. И хотя схожее чувство угнетенности от вида разоренной земли бывало знакомо мне и раньше, но здесь оно было каким-то особенно невыносимым. И Ленинград, в который мы наконец приехали, тоже не оборвал этого накопившегося в душе за дорогу чувства.
Да, немцы не вошли в него, потому что мы им не дали этого сделать, но они целые годы в упор пахали его бомбами и снарядами. Пахали насквозь, вдоль и поперек, и обычной на войне железной смертью, и необычной, даже на войне, – голодной.
И следы всего этого были видны и сейчас. С фасадов это было как-то еще не так очевидно, а во дворах!.. Никогда не забуду чувства тоски, с которым я ходил по обезлюдевшим, полумертвым колодцам тогдашних ленинградских дворов.
Я не был в Ленинграде с весны сорок первого года. И этот город, где я родился, где до войны жила вся моя родня, где я когда-то писал свои первые стихи, очень точно отпечатался моей памяти именно как город той последней предвоенной весны казавшейся теперь издали, через три года, чем-то неправдоподобным.
Для тех, кто защищал город, пережил в нем блокаду – по законам относительности, – нынешний, летний Ленинград сорок четвертого года казался необыкновенно изменившимся по сравнению с тем, каким он был два года и даже всего год назад. Они в разговорах радостно обращали внимание на все, что уже удалось сделать, на все залатанные пробоины, на все вставленные стекла и все заасфальтированные пятна воронок, на все, что возвращало город к нормальной жизни. И я понимал это и радовался вместе с ними. Но эта радость все равно была щемящей, похожей на чувство, которое испытываешь, когда выживший после смертельной болезни человек, которого ты помнишь совершенно здоровым, на твоих глазах, радостно улыбаясь, шажок за шажком сам доходит от кровати до стула.
Мне говорили о том, как много людей за последнее время вернулось в город, а у меня все равно щемило сердце от его малолюдства.
Все это мои нынешние воспоминания о тогдашних чувствах. Тогда, в те дни мне не приходило в голову записывать ничего, кроме непосредственно необходимого для корреспонденции в «Красную звезду».
Я попал на Карельский перешеек к концу второго дня наступления и пробыл там до взятия Выборга, на одиннадцатые сутки боев. Горящий, оставленный финнами Выборг был взят. В сороковом году, во время финской войны, на все это понадобилось три месяца боев с тяжелейшими жертвами, а теперь всего одиннадцать суток со сравнительно небольшими потерями с нашей стороны.
Надо отдать должное финнам – они не переменились, остались такими же стойкими солдатами, какими были. Просто мы научились воевать. Там, где раньше по месяцу бились лбами о железную линию обороны, теперь протыкали ее одним страшным по силе ударом в каком-то одном месте и, проткнув, по профессиональному выражению военных, быстро сматывали ее направо и налево. И снова таким же ударом протыкали следующую линию и снова сматывали…
Так выглядит все это вместе взятое, все эти одиннадцать суток боев на Карельском перешейке, когда оглядываешься на них сейчас. А тогда все состояло из бесчисленных ежедневных, ежечасных подробностей, которые тоже ежечасно записывались в блокноты с тем, чтобы потом перекочевать в наспех написанные и наспех переданные то по телефону, то по телеграфу корреспонденции.
Корреспонденции эти лежат сейчас передо мной. Большая часть блокнотов тоже.
Чтобы дать почувствовать воздух того времени, приведу некоторые записи из блокнотов, не ручаясь за их последовательность. Блокноты исписаны вдоль и поперек, дат нет, и спустя столько лет я не всегда могу вспомнить, к какому дню боев относится та или иная запись.
…Шоссе пересекает уже взятую первую полосу финской обороны. Укрепления построены давно, и это мешает их рассматривать. За три года доты заросли кустарником. Ветви оплетают бетон, делают его невидимым. Колья с колючей проволокой похожи на обрубленные стволы молодняка. Слева от Приморского шоссе гребешки окопов сливаются по цвету с бурыми дюнами. Колючая проволока двух типов: натянутая на колья и по-немецки накрученная на рогатки. Все минировано. Окопы глубокие, в рост. Окопы с карманами убежищами. Над убежищами перекрытия из двух-трех накатов бревен.
Артиллерию средних калибров было приказано к началу наступления подтащить на прямую наводку как можно ближе к переднему краю финнов. И ее подтащили на 120, на 100 и даже на 70 метров. Пришлось сделать настилы через трясину и тащить пушки полтора километра на руках по этим настилам. Белые ночи мешали, но помогал туман, висел над болотами почти каждую ночь до рассвета.
Кроме пушек, тоже на руках и тоже по ночам, подтащили полтора боекомплекта. Пушки под носом у финнов закатывали в заранее приготовленные блиндажи. Рядом с блиндажами делали ячейки с перекрытиями для людей и ниши для снарядов, тоже с перекрытиями. На работу ушло семь суток. Все это было так близко от финнов, что они стреляли на малейший шум, на разговор, на кашель.
После того как ударила артиллерия большой мощности и подняла впереди все дыбом, малые калибры выкатили из блиндажей и со ста метров ударили из них по проволочным заграждениям и минным полям, проделывая проходы.
…Следы работы артиллерии. Лес, которого нет. Срезан на высоте полутора-двух метров и – лежащий – похож на огромную скошенную траву. От первой до второй полосы где двадцать, где двадцать пять километров. Озера, узкие лесные дефиле…
…Вторая полоса. Недавно взятая деревня Кивеннаппа. Не та ли это самая деревня с киркой, про которую Долматовский (кажется, он) во время финской войны написал частушку:
Прощай, мама,
Прощай, папа,
Здравствуй, кирка
Кивеннаппа!