Сохранившаяся у меня в копии корреспонденция, отправленная в Америку через несколько дней после возвращения из Вязьмы, называлась «Наша профессия». Приведу тот отрывок из нее, где выражено мое тогдашнее отношение и к самой профессии военного корреспондента, и к моим товарищам по работе: «…Молодой человек, который сегодня хочет стать писателем, должен пройти через войну. Только тогда он будет жить как писатель.
Я полюбил профессию военного журналиста и когда-нибудь после войны напишу пьесу о своих друзьях – военных корреспондентах.
Может быть, когда-нибудь я напишу о том, как мне пришлось на протяжении одного дня дважды дарить свою книжку стихов моему другу Долматовскому, потому что когда я утром под Сталинградом подарил ему книжку и он, положив ее в карман шинели, пошел в одну сторону, а я в другую, то через час после этого его ранило и несколькими осколками разорвало шинель, а одним почти пополам перерезало лежавшую у него в кармане книжку. Вечером он сидел напротив меня, как палку положив перед собой на стул забинтованную ногу, и я надписывал ему второй экземпляр книжки.
Может быть, когда-нибудь я напишу о смешном – о том, как один из моих друзей ночью в степи под Сталинградом попал в автомобильную катастрофу; на его машину налетел грузовик, везший арбузы на передовые позиции. От удара он потерял сознание и очнулся от того, что его поливали чем-то липким. Когда он открыл глаза, то увидел, что над ним на корточках сидит шофер грузовика, раскалывая один за другим арбузы, и выжимает их на его лицо, чтобы привести в чувство. Ничего другого в безводной степи он не мог придумать.
Может быть, я напишу о том, как мой друг фотокорреспондент Миша Бернштейн, улетая из Ленинграда и желая, чтобы к их «Дугласу» поближе держались сопровождающие истребители, обещал их снимать в воздухе, и они, буквально вцепившись в хвост «Дугласу», всю дорогу не отходили от него. И напишу о том, как этот веселый толстый человек дрался под Харькове и погиб там в бою как рядовой солдат.
Напишу и о том, как корреспондент «Известий» Евгений Кригер, человек самого мирного вида, какой только можно себе представить, в начале войны вечно забывал свою винтовку, потому что она ему мешала; вешал ее на какой-нибудь сучок и, лишь когда машина выезжала из леса, вспоминал, что винтовка осталась висеть там. Напишу о том, как впоследствии из Лозовой, из Сталинграда, с Кавказа, отовсюду он писал военные корреспонденции, удивлявшие знанием солдатской души и солдатского дела…»
Пьесы о военных корреспондентах я не написал, но мы порой сами не замечаем, как что-то давно задуманное и, казалось бы, забытое исподволь пробивает себе дорогу в твоей работе. Так это случилось и со мной, когда в послевоенных повестях «Из записок Лопатина» главным действующим лицом не сразу, а постепенно и даже несколько неожиданно для меня все-таки стал военный корреспондент.
Если самое важное во время войны – поездки на фронт – сохранилось в памяти далеко не полностью, то куски жизни, связанные с Москвою, запомнились и вовсе плохо. Эта жизнь в Москве всегда была чем-то промежуточным между поездками, такой и осталась в сознании. И что из этих «между поездками» было раньше, и что позже, иногда путается в памяти.
С благодарностью думаю о покойной матери и о покойном отце, сохранивших у себя мои письма того времени. Порой только эти письма и помогают мне сейчас разобраться, что и когда было.
В том же письме, отрывок из которого я приводил, я писал своим старикам об этом московском «между» оставшейся позади поездкой на Западный фронт и предстоявшей мне новой поездкой на юг.
«…Через несколько дней поеду на две-три недели под Харьков. Может кое-что перемениться, а может быть, доеду на меньший срок… Отъезд мой задерживает то, что я не совсем отписался за южную поездку. Мне нужно сделать еще две статьи, и тогда я смогу уехать… Дневники, которые я веду, подвигаются пока слабо, но завтра думаю закончить второй их том, охватывающий собой зимнее наступление 1941 года и кончающийся сорок вторым. Вместе с тем, что уже написано, это составит в общей сложности восемьсот с лишним страниц на машинке…» « Мне дали чин подполковника. Сегодня ночью подвезут снимки, сделанные на юге, и вы увидите меня в усах и офицерском обмундировании.
В квартире хорошо, тепло… Впервые в жизни думаю о том, что есть у меня наконец свой угол… Несколько дней у меня жил Женя Долматовский. Ему после окружения вернули старые ордена и дали один новый, так что он ходит весь в орденах и с нашивками за три ранения. В общем, так много переменилось, что иногда думаешь, что года три назад никто из нас не представил бы, как все это выйдет с нами…
Вчера привезли мне книжный шкаф. Стоит он пока еще пустой, даже грустно: столько раз я собирал, собирал книги, и вот сейчас опять ничего нет. Остается только наложить в него папок с бумагами и черновиками, которых, пожалуй, на полшкафа наберется. И все же загляну в стенной шкаф, где они пока лежат, и подумаю: боже мой, сколько я все-таки нацарапал, особенно теперь, когда… только диктую и все получается так быстро, но нельзя сказать, чтобы очень хорошо…» «…Сейчас у меня чувство усталости от писания бесконечных очерков. А между тем за последние поездки я собрал массу материалов, которые ни в какие очерки не влезают. Сейчас потянуло на то, чтобы написать новую пьесу или скорей всего повесть, которая могла бы быть напечатана с продолжениями в газете. Надеюсь, что после возвращения из-под Харькова я получу двухмесячный отпуск и мне удастся осуществить этот план…»
В связи с этим письмом несколько слов о житейском, о быте. В военное время он занимал в моей жизни не так много места, но все же, как, наверно, и у других людей, какое-то место занимал. Я с чувством неловкости прочел в тогдашнем письме слова насчет своего угла, который у меня наконец есть, и чуть было не соблазнился их опустить, как не идущие к военному времени. Но поколебался и решил оставить, объяснив.
Дело в том, что, приехав в Москву в тридцать первом году, я до осени сорок второго года действительно не имел собственного угла. Жил на чужой площади, снимал комнаты, кочевал из одной в другую. Во время войны жил и на казарменном положении в «Красной звезде», и в номере гостиницы «Москва». И вдруг совершенно неожиданно для меня в октябре сорок второго, когда после возвращения из Сталинграда я окончательно отписался за поездку и, получив от Ортенберга вольную на трое суток, закатился на все это время с ночевками куда-то к товарищам, это кончилось тем, что я получил квартиру.
Когда я объявился в редакции, Ортенберг свирепо накинулся на меня:
– Где ты был? С собаками его не найдешь!
Свирепость редактора оказалась напускной, но я не сразу это понял. Выяснилось, что меня срочно разыскивал Щербаков и, когда в течение первых суток я так и не был обнаружен, он стал сердиться. Как же это так: военнослужащего, корреспондента «Красной звезды» в военное время не могут разыскать в городе Москве!
Ортенберг объяснил, что дал мне отпуск на трое суток.
– Ну ладно, отпуск, – сказал Щербаков, – но раз он понадобился, найти-то его можно? Разыскать, послать к нему на квартиру…
Тут-то Ортенберг и объяснил, что никакой квартиры у меня нет и что, когда я бываю в Москве, то чаще всего живу в «Красной звезде». А поскольку я отпущен, то где меня искать, неизвестно.
Сердито велев Ортенбергу продолжать розыски, Щербаков одновременно с этим приказал выдать мне ордер на квартиру.
– Чтобы в дальнейшем ничего подобного не повторилось, – усмехаясь, объяснил Ортенберг, рассказывая мне эту историю.
Так я в разгар войны получил двухкомнатную квартиру на Ленинградском шоссе в новом доме с похожими на казанское мыло кружевными каменными балконами.
Вещей у меня в этой квартире в первое время вообще никаких не было; все, что было раньше – а были главным образом книги, – сгорело от зажигалки во время июльских бомбежек сорок первого года в той комнате на верхнем этаже, под самой крышей, которую я снял как раз перед войной. Осталось только два чемодана: один с рукописями, который увезли в эвакуацию родители, и второй – с предметами первой необходимости. Его я в начале войны, перейдя на службу в «Красную звезду», закинул в редакцию на всякий пожарный случай в данном случае действительно оказавшийся пожарным.