4. Благие перемены непременно должны распространяться на все человечество. (А как же! Иначе не стоило бы и огород городить. – А. Л.)
Мы бы предложили добавить еще один пункт:
5. Мистическая, за гранью рационального понимания и никогда не стареющая вера в чудо. Потому что реально устроить все вышесказанное возможно исключительно чудесным образом. Не будем забывать при этом, что чудесное далеко не всегда является синонимом благого, радостного.
Трудно не согласиться с теми, кто давно провел тщательный анализ предложений утопистов и признал их весьма опасными для всех живущих. «Утопия, – писал Г. Флоровский, – есть постоянный и неизбывный соблазн человеческой мысли, ее отрицательный полюс, заряженный величайшей… ядовитой энергией».[89]
Если вернуться от теоретических размышлений к нашей конкретной теме, то нереальность проектов декабристов была далеко не абсолютной и зачастую заключалась в неготовности России принять эти планы именно в ту, отведенную им историей минуту. Действительно, и отмена крепостного права, и уничтожение рекрутчины, и создание судов присяжных, и введение конституционного правления в принципе не представляли собой ничего фантастического. Совершенно иное дело предлагавшееся Пестелем и его единомышленниками учреждение диктатуры Временного революционного правительства, опора новой власти на всепроникающие органы государственной безопасности, с их армией платных и добровольных агентов, презрительное невнимание к культуре и обычаям «малых» народностей, деление наций на «ведущие» и «ведомые». Но даже здесь нет, как это ни печально, ничего нереального, ничего такого, что не могло бы быть испробовано тем или иным тоталитарным правительством в отношении своих подданных. Отмечая это, не будем забывать, что планы лидера Южного общества никогда не поддерживались подавляющим большинством декабристов. После нашего знакомства с особой нравственной атмосферой их движения это вряд ли вызовет удивление. И не их вина, что, по справедливому, хотя и горькому заключению К. Мангейма: «Утопии сегодняшнего дня могут стать действительностью завтрашнего дня».[90]
Утопия Мережковского никакими чертами не была связана с российскими реалиями начала XX в. Более того, он смотрел на свою конструкцию как на универсальный метод создания абсолютной гармонии в жизни человечества вообще. Причем подобной гармонии писатель пытался добиться на путях победы некого нового религиозного начала, единого для всех. Конечно, требование любого единовластия упрощает не слишком разборчивому в средствах политику (а выстраивание межчеловеческих отношений – это, как ни крути, все равно политика) задачу, поскольку создает атмосферу психологического и политического единомыслия. Оно настолько дорого Дмитрию Сергеевичу, что тот не устает утверждать в своих произведениях, будто Россию на протяжении веков подтачивало заболевание именно противоречием. Вот почему у него в одну строку легко выстраиваются и Петр I, и Павел I, и Александр I со своими попытками кардинальных реформ, и декабристы.
Опасность подобных взглядов заключается в том, что стремление достичь абсолютной гармонии поистине и совершенно бесчеловечно. Она (гармония) делается возможной только тогда, когда все люди превращаются в некие абсолютно одинаковые единицы. Поскольку же все мы были, есть и будем, как это для кого-то ни грустно, уникально разными, то утопия писателя приобретала явно агрессивный характер, подобно любому намерению выровнять и уровнять все и всех. Почему-то совсем не хочется, да и страшновато представлять себе человечество или даже одну несчастную страну, причесанные под одну гребенку (интересно, о чем эти насильно выровненные люди будут разговаривать друг с другом?). И вряд ли в подобном нежелании и опасении мы будем одиноки. «Любая попытка, – пишет уже цитировавшийся нами В. И. Мильдон, – умышленная ли, нечаянная, переделать действительную жизнь людей по тому, какой она предстоит воображению, оборачивается всегда социальной трагедией… физический мир не существует по эстетическим законам».[91]
Последствия осуществления социально-политических утопий сказываются разновременно, тяжело отзываются во всех слоях населения, отбрасывают страну в то или иное Зазеркалье. Но в конце концов, хотя и с огромным трудом и невозвратимыми потерями, преодолеваются. Против них начинают выступать реальная жизнь, реальная история народа, которые не могут долго существовать в соответствии с выдуманными кем-то схемами и все равно рано или поздно берут свое. Попытка же отдельного человека выстроить собственную жизнь по придуманным им жестким правилам неизбежно ведет к личной трагедии, странным заблуждениям, непониманию окружающими и т. п. Мережковский, равно отрицавший убийственную затхлость и всепроникающую пошлость мещанского духа, бессильное высокомерие власть имущих и беззастенчивость молодого капитализма, безусловно, ратовал за радикальные перемены в жизни страны. Однако, в чем конкретно должны были состоять эти перемены, Дмитрий Сергеевич внятно сформулировать так и не смог. Вряд ли невнятность его взглядов происходила от недостаточной эрудиции или слабого знакомства с политическими течениями конца XIX – начала XX в. Дело, скорее всего, в другом – в небывалой высоте требований писателя к формам существования нового человеческого общежития при узости выбора средств для его успешного выстраивания.
Причем утопия Мережковского, как, впрочем, и декабристов, коллективна, т. е. речь идет обязательно обо всех согражданах вкупе, иначе не получится желаемого единообразия и утопия рухнет, не успев осуществиться. Однако в отличие от планов дворянских революционеров (которые как раз высоко ценили разноликость и разномыслие – еще один повод для их достойных уважения сомнений) у писателя коллективизм выступает еще и как форма глобализма, т. е. убеждения в том, что русское – это синоним и образец всемирного. Порой, правда, кажется, что он и сам осознавал утопичность своих теоретических построений, но ни на что другое, более приземленное, согласиться уже не мог и не хотел. Тоже ведь сомнения, но насколько судорожная неуверенность романиста и по сути, и по своим последствиям отличается от декабристских размышлений-споров.
Даже религиозная вера декабристов, по сравнению с верованиями Мережковского, проста и незатейлива. Они воспитывались под влиянием идей французского Просвещения, однако не стали русскими вольтерьянцами. Те были людьми злобными и ущербными, а все их взгляды сводились к богохульству и кощунству. По словам В. О. Ключевского, русский вольтерьянец не просто уходил из храма, сделавшись в нем лишним, а норовил перед уходом побуянить, все перебить, исковеркать и перепачкать.[92] Декабристы если и называли себя атеистами, то в подлинно просветительском значении этого слова: отрицая некоторые догматы христианства, они никогда не принижали значения и важности религиозного чувства как такового.
П.И.Пестель. Неизвестный художник (1820-е годы).
В 1821 г. А. С. Пушкин, встретившись в Молдавии с П. И. Пестелем, записал загадочные слова своего собеседника: «Сердцем я атеист, но мой разум противится этому». Что кроется за этой двойственностью мировоззрения одного из вождей декабристов? Христианство рассматривалось дворянскими радикалами не с позиции большей или меньшей «правильности» догматов, а с точки зрения его роли в выработке справедливых нравственно-социальных и нравственно-политических взглядов людей, в стирании межнациональных, а может быть, и межконфессиональных различий между ними. В их понимании, еще в большей степени – в ощущении христианство преображалось из «только религии» в исторический феномен, становившийся основанием образа жизни и мышления правильно понявших его индивидуумов, в некий образец высокой, но совершенно земной справедливости. Целью религии, по мнению прогрессистов, являлось осуществление на деле нравственного закона, т. е. действительного ограничения требованиями морали всякой власти, призыв к установлению общих и справедливых законов для всех людей и народов Земли. Будучи законченными западниками, они считали европейские порядки самыми прогрессивными именно потому, что те в основе своей вырастали из христианства.