Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Кутузов подал знак. Заиграла музыка. Осужденных повели. Виселица стояла на помосте; на него надо было всходить по деревянному откосу, очень отлогому. Всходили медленно, потому что скованными и связанными ногами могли делать только самые маленькие шаги. Конвойные поддерживали и подталкивали их сзади.

В это время палачи намазывали веревки салом. Старый унтер, гренадер, стоявший с краю шеренги, у виселицы, поглядывал на палачей и хмурился. Знал, как вешают людей: во время походов суворовских, в Царстве Польском, жидков-шпионов перевешал с дюжину. Видел, что веревки смокли от ночной росы: сало не пристанет, – туги будут; петля слабо затянется и может соскользнуть.

Осужденные взошли на помост и стали в ряд, лицом к Троицкой площади. Стояли в таком порядке, справа налево: Пестель, Рылеев, Муравьев, Бестужев, Каховский.

Палач надевал петли. В эту минуту лица всех осужденных были одинаковы: спокойны и как будто задумчивы.

Когда уже петля была на шее Пестеля, в сонном лице его промелькнула мысль. Если бы можно было выразить ее словами, он думал так: «За ничто умираю или за что-то? Узнаю сейчас».

Колпаки опускали на лица.

– Господи, к чему это? – сказал Рылеев. Ему казалось, что не только от пальцев, но и от желтого, обтянутого лоснящейся кожей лица чухонца пахнет салом. Страшная тяжесть опять навалилась. Но Каховский улыбнулся ему – и эту последнюю тяжесть он отшвырнул, как легкий мячик.

Улыбнулся и Муравьев Бестужеву: «Будет гонец?» – «Будет».

Палачи сбежали с помоста.

– Готово? – крикнул Кутузов.

– Готово! – ответил подручный.

Чухонец изо всей силы дернул за железное кольцо в круглом отверстии, сбоку эшафота. Доска из-под ног осужденных, как дверца люка, опустилась, и тела повисли.

«У-ух!» глухим гулом прогудело от кучки народа на Троицкой площади до войска, окружавшего виселицу: вся толпа, как земля от свалившейся тяжести, ухнула. Не сразу поняли: было пятеро, осталось двое, – где же трое?

– Э, черт! Что такое? Что такое? – закричал Кутузов с лицом перекошенным, пришпорил лошадь и подскакал.

Отец Петр выронил крест, взбежал на помост и заглянул сначала в дыру, а потом – на три болтавшихся петли. Понял: сорвались.

Унтер был прав: на смокших веревках петли не затянулись как следует и соскользнули с шей. Повисли двое – Пестель и Бестужев, а трое – Каховский, Рылеев и Муравьев – сорвались.

Там, в черной дыре, копошились, страшные, белые, в белых саванах.

Колпаки упали с лиц. Лицо Рылеева было окровавлено. Каховский стонал от боли. Но взглянул на Рылеева, – и опять, как давеча, улыбнулись друг другу: «Вместе?» – «Вместе».

Муравьев был почти в обмороке, но как глубокоспящий просыпается с неимоверным усилием, так он очнулся, открыл глаза и взглянул вверх; увидел, что Бестужев висит: узнал его по маленькому росту. «Ну, слава богу, – подумал, – иной гонец иного Царя уже возвестил ему жизнь!» А что сам будет сейчас умирать не второю, а третьей смертью, – не подумал. Опять закрыл глаза и успокоился с последнею мыслью: «Ипполит… маменька…»

Музыка затихла. В тишине из кучки народа на Троицкой площади послышался вопль, визг: там женщина билась в припадке. И опять, как давеча, по всей толпе, от площади до виселицы, прошло глухим гулом содрогание ужаса. Казалось, еще минута, – и люди не вынесут: бросятся, убьют палачей и сметут виселицу.

– Вешать! Вешать! Вешать скорей! – кричал Кутузов. – Эй, музыка!

Снова заиграла музыка. Трех упавших вытащили из дыры. Взойти на помост они уже не могли: взнесли на руках. Опустившуюся доску подняли. Пестель достал до нее носками и ожил: по замершему телу пробежала новая судорога. Бестужев не достал благодаря малому росту: он один от второй смерти избавился.

Опять накинули петли и опустили доску. На этот раз все повисли как следует.

Был час шестой. Солнце всходило в тумане, так же как все эти дни, тускло-красное. Прямо против солнца, между двумя черными столбами, на пяти веревках висели пять неподвижно вытянутых тел, длинных-длинных, белых, спеленутых. И солнце, тускло-кровавое, не запятнало кровью белых саванов.

Глава десятая

Накануне казни государь уехал, или, как иные говорили, «бежал», в Царское. Каждые четверть часа туда посылали фельдъегерей, прямо с места казни. С последним Кутузов отправил донесение:

«Экзекуция кончилась с должною тишиною и порядком как со стороны бывших в строю войск, так и со стороны зрителей, коих было немного. По неопытности наших палачей и неумению устраивать виселицы, при первом разе, трое, а именно: Рылеев, Каховский и Муравьев – сорвались, но вскоре опять были повешены и получили заслуженную смерть. О чем вашему императорскому величеству всеподданнейше доношу».

В тот же день начальник Главного штаба, генерал Дибич, писал государю:

«Фельдъегерь доставит вашему величеству донесение генерала Кутузова об исполнении приговора над мерзавцами. Войско вело себя с достоинством, а злодеи с тою низостью, которую мы видели с самого начала».

«Благодарю Бога, что все окончилось благополучно, – ответил государь Дибичу. – Я хорошо знал, что герои 14-го не выкажут при сем случае более мужества, чем следует. Советую вам, мой милый, соблюдать сегодняшний день величайшую осторожность».

14-го июля отслужено было благодарственное молебствие на Сенатской площади. Войска окружали походную церковь, поставленную у памятника Петру, на том самом месте, где 14-го декабря стояло каре мятежников. Митрополит с духовенством обходил ряды войск и кропил их святою водою.

Последняя ектенья возглашалась торжественно, с коленопреклонением:

«Еще молимся о еже прияти Господу Спасителю нашему исповедание и благодарение нас, недостойных рабов Твоих, яко от неиствующия крамолы, злоумышлявшия на ниспровержение веры православныя и престола и на разорение царства Российского, явил есть нам заступление и спасение Свое».

* * *

«Их казнь – казнь России? Нет, пощечина. Ну, да ничего, съедят. Прав Каховский: подлая страна, подлый народ. Погибнет Россия… А может быть, и гибнуть нечему: никакой России нет и не было».

Так думал Голицын, сидя в своей новой камере, в Невской куртине, куда перевели его после экзекуции, 13-го июля. Он уже знал, что казнь совершилась, – фейерверкер Шибаев успел ему об этом шепнуть, – но больше ничего не знал. В эти дни после казни арестанты содержались с такою же строгостью, как в первые дни заключения. Никуда не выпускали их из камер; разговоры и перестукивания кончились; сторожа опять онемели; на все вопросы был один ответ: «Не могу знать».

В самый день казни Подушкин потихоньку передал Голицыну записку от Мариньки. Плац-майорская дочка, Аделаида Егоровна, умолила об этом отца. Записка была не распечатана.

«Мой друг, я давно тебе не писала, не имея духу и не желая через посторонних сообщить страшную весть. Прошлого июня месяца, 29 числа, скончалась маменька. Хотя она уже с генваря месяца хворала, но я столь скорого конца не чаяла. Не могу себя избавить от мысли терзающей, что я, хотя и невольная, виновница сего несчастия. Нет горше муки, как позднее раскаяние, что мы недостаточно любили тех, кого уже нет. Но лучше не буду об этом писать: ты сам поймешь. Итак, я теперь совершенно одна на свете, ибо Фома Фомич, хотя и любит меня как родную и готов отдать за меня жизнь, но, по старости своей (он очень постарел с бабушкиной смерти, бедненький, и ныне совсем как дитя малое) для меня опора слабая. Но ты за меня не бойся, мой друг. Я теперь знаю, что человек, когда это нужно, находит в себе такие силы, коих и не подозревал. Я и не изменила и никогда не изменю твердому упованию на милость Божию и на покров Царицы Небесной, Заступницы нашей, Стены Нерушимой, всех скорбящих Матери. Только теперь узнала я, сколь святой покров Ее могуществен. Каждый день молюсь Ей со слезами за тебя и за всех вас, несчастных. Много еще хотела бы об этом писать, но не умею. Прости, что так плохо пишу. Я пережила ужасные дни, получив известие, что второй разряд, в коем и ты состоишь, приговорен к смертной казни. Я, впрочем, знала, что не переживу тебя, и это одно меня укрепило. Вообрази же радость мою, получив известие, что смертная казнь заменена каторгою, – и радость еще большую, что нам, женам, разрешено будет за мужьями следовать. Все эти дни мы с княгиней Екатериною Ивановною Трубецкою – какая прекрасная женщина! – хлопотали о сем и теперь уже имеем почти совершенную уверенность, что разрешение будет получено. Мне больше ничего не нужно, как только быть с тобою и разделить твое несчастие. Вот и опять не знаю, как сказать. Помнишь, больной, в бреду, ты все повторял: "Маринька, маменька… "»

65
{"b":"111263","o":1}