Почему же эта обаятельность, столь явственно ощущаемая ныне, так странно действовала в начале XX столетия на небезразличного к красоте поступков и острым нравственным проблемам Мережковского? Почему писатель не только восхищается первыми российскими революционерами, называя их мучениками свободы, но одновременно словно бы предупреждает нас от некого искуса, таящегося в их облике? На наш взгляд, дело в данном случае в том, что роман «14 декабря» является ярким примером столкновения двух типов интеллигентских утопий, которые в принципе не могут сосуществовать, т. е. составить какой-либо идейный симбиоз. Приходится констатировать, что проблема типологии утопий российской интеллигенции весьма интересна и важна как с научной, так и практической точки зрения, но, к сожалению, довольно слабо разработана в исследовательской литературе (народные утопии, кстати, рассмотрены гораздо лучше[87]). Не пытаясь осилить столь многозначную тему, присмотримся внимательнее к самому понятию «утопия». Может быть, это поможет нам лучше понять потаенно настороженное отношение Дмитрия Сергеевича к декабристам.
Если верить энциклопедическим словарям, то понятие «утопия» имеет два значения: «место, которого нет» и «благое место». В строго теоретическом отношении это, наверное, справедливо. Однако на практике давняя традиция заставила оба смысла слиться воедино, а в результате получилось следующее: этого здесь нет, ибо оно слишком хорошо для нашего грешного сущего. Но именно потому, что «хорошо», а равно и потому, что «нет», утопии неотвратимо притягивают мысли и чувства людей, подобно мощному магниту. Кроме того, с точки зрения практической, вернее, политической они распадаются на два вида. Те, что представляются плодами чисто кабинетных размышлений, обогащенных прелестными картинами собственного воспаленного воображения; и те, что являются (вольно или невольно) отражением реальных противоречий, существующих в обществе. В них, в свою очередь, можно выделить два подвида (виды, подвиды – очень похоже на какие-то труды Ж. Ламарка или Ч. Дарвина, а не на скромный комментарий к историческому роману, но автор в этом повинен в самой незначительной степени. История, как наука, настойчиво требует строгой регламентации понятий). Первые из них представляются единственным вариантом развития страны. Они имеют вид сурового и не слишком умного учительствования, т. е. диктуют и контролируют каждый шаг тех, кто в них поверил и готов осуществлять на деле. Вторые же не столько диктуют образ действий, сколько наводят на размышления, иными словами, при всей своей обманчивости и прельстительности, выступают как один из возможных, но необязательных вариантов движения к прогрессу.
Задумки декабристов, являясь утопиями, все же отражали реальные противоречия, существовавшие в России первой четверти XIX в. А вот рецепты Дмитрия Сергеевича… Конечно, идей, совершенно не связанных с той или иной национальной почвой, не бывает. Однако степень и уровень этих связей важны необыкновенно. Вопрос о почве затронут далеко не случайно. Утопии достаточно национальны по своей сущности и корнями уходят в глубины сознания того или иного народа. Говоря более академическим слогом, психо– и гносеологические предпосылки утопий проистекают из тех слоев человеческой натуры, где мыслимое представляется воплотимым, действительным, хотя реально, наделе – это всего лишь вид утонченного самообмана. Да, но при чем здесь Мережковский? Посмотрим.
В начале XX в. дух обновления, а то и отрицания традиционных способов существования народов охватил все европейское пространство, создавая плодородную почву для расцвета всевозможных интеллигентских утопий и полуутопий. Запад отозвался на эту неординарную ситуацию философской и культурологической аналитикой, предлагавшей, по существу, исторические средства выхода из чисто исторического же кризиса. Россия по давней традиции откликнулась на общеевропейский зов времени не только интереснейшими философскими и беллетристическими произведениями, но и предложила ультраутопические средства выхода из кризиса. Причем русские «спасительные» проекты этой поры развивались не от представлений о месте, которого нет, к описанию места, которое есть и требует рационального изменения. Они разрушали последнее, призывая броситься туда и в то, чего нет, и что не может существовать сколько-нибудь длительный исторический срок (как горько заметил один мой знакомый: «Когда Запад охватывали чувства уныния и разочарования, там наступал Ренессанс, а у нас – Октябрьская революция»).
Не осознавая нереальность поставленной задачи и не желая верить в ее невыполнимость, утописты этого периода всех мастей и окрасок волей или неволей выдвинули целый ряд обязательных условий достижения своей главной цели – построения сконструированного ими общества. Попытаемся перечислить эти условия, ну а насколько они нравственны, гуманны да и просто реалистичны, судить читателю. Вы замечали, что ни у одного из авторов политических, литературных – по сути, интеллигентских – утопий нет ни слова о личностных отношениях людей в тщательно описываемом ими будущем общежитии? Это отнюдь не случайный недосмотр и не досадное упущение. Существовала странная, но всеобщая уверенность в том, что мир или по крайней мере государство можно достаточно быстро переделать при помощи умозрительно найденного средства. Во второй половине XIX в. все надежды на поиск такого средства возлагались на точные и естественные науки, а чуть позже, несколько разочаровавшись в них, утописты-проектанты перешли к совершенно иным материям.
При этом межчеловеческие отношения в любом случае казались им второстепенными, поскольку не вписывались в контекст «серьезных» научных или теологических размышлений. Но и вообще без людей ни один утопист, к сожалению, обойтись не мог. Трудность, вернее, даже не трудность, а досадная, с их точки зрения, помеха заключалась в том, что для появления новой небывалой социальности необходима такая же новая и тоже небывалая порода людей. Утверждение достаточно циничное, не правда ли? Что же в таком случае получается? Не общество изменяется ради благоденствия отдельного лица, а оно, лицо, есть всего лишь инструмент для идеальной переделки общества. Оказывается, главное заключается в том, чтобы все были счастливы (при достаточно известном факте, что счастье понимается людьми весьма по-разному), а не в том, чтобы каждый был просвещен и свободен в своем выборе. Только когда люди переменятся в определенном утопистами направлении, станет возможно полное и окончательное искоренение зла во всех его проявлениях (правда, кто и каким образом тогда поймет, что такое добро?). А как же иначе? Если человек (спасибо классическому естествознанию XIX в.) является типичной частью природы, то на него полностью распространяются законы ее развития и бытия. К несчастью, и многие «выученики» того периода, и проектанты-утописты не брали в расчет главного, что составляет загадку и исключительную особенность человека – его индивидуальность, неповторимую «штучность» каждой личности.
В. И. Мильдон, внимательно проанализировав особенности российских долитературных и литературных утопий XVIII–XIX вв., сумел выделить несколько их общих черт.[88] Вот как они выглядят в его интересном труде:
1. Окружающий мир плох и требует радикальных перемен. «Перемены» и счастливое «будущее» становятся почему-то синонимами.
2. Либо полное разрушение зловредного мира (гибнут при этом только «неправедные», «праведники» начинают совершенно новую, настоящую жизнь), либо уход в другое место (наиболее простой, но и наиболее ненадежный метод преодоления законов этого мира, потому что всегда хорошо там, где нас нет).
3. Обязательное изменение самого человека, и не только психологически и умственно, но и физически, что дает богатый материал для различных фантазий, хотя и выглядит страшновато.