Воодушевляющим примером для них (и только ли для них?) стали французские события конца XVIII в. Они казались декабристам ярким образцом самодеятельности народных масс и самым надежным гарантом сохранения их завоеваний – ведь даже вернувшиеся на трон Бурбоны не посмели посягнуть на важнейшие завоевания революции. Мало того, она заставила «умы клокотать» как в предвкушении освобождения собственных стран от гнета феодальных тронов, так и в поисках ответов на поставленные ею перед образованной Европой вопросы. Кстати, ответы на некоторые из них человечество безуспешно ищет до сих пор. Итак, первый вопрос «от Французской революции»: обязательно ли революционный переворот сопровождается крайностями «царства террора», влекущими за собой огромные человеческие, материальные и культурные потери?
Вопрос второй: обязательно ли радикальные общественно-политические события приводят к установлению диктатуры одного лица или узкой группы лиц? Другими словами, декабристов интересовало, существуют ли морально безупречные средства достижения целей революционеров? А если нет, то можно ли в данном случае (ради блага и прогресса страны, конечно) пренебречь моралью? Позже подобные проблемы перестанут, к сожалению, волновать «истинных» революционеров. По их велению и хотению все станет достаточно просто: мораль – важная часть человеческих отношений, и поэтому пренебрегать ею недальновидно. А вот переделать ее, выдвинув на первый план особые революционные правила морали, можно и нужно, что и было сделано с необыкновенной решительностью. К счастью, декабристы бесчеловечных экспериментов с нравственностью уже не увидели.
Сами они оказались как бы между двумя полюсами: безусловной необходимостью и реальной оправданностью решительных действий для достижения прогресса во всех сферах российской жизни, с одной стороны, и опасностью превращения благих намерений в свою противоположность – с другой. И если полюсов имелось два, то сомнений – десятки, а терзаний – миллион. Обратите внимание, декабристы безоглядно смело рассуждали об устранении любых препятствий, стоявших на пути заговора. Всесторонне обговорили, правда, не придя к единому мнению, необходимость уничтожения царской фамилии, обсудили свою тактику в ходе неизбежного столкновения с верными правительству войсками, погоревали о темноте народных масс, выработали неотложные мероприятия новой революционной власти. Однако по мере приближения часа восстания все более озабоченными делались лица руководителей заговора, куда-то улетучивались бодрость и бойкость их рассуждений. Дело здесь, конечно, не в банальной робости или тем более трусости перед решительным боем, а в гораздо более значимой и по-человечески понятной неуверенности в правомочности своих действий.
Пока дело ограничивалось разговорами и дискуссиями в стане заговорщиков, радикалы примеряли будущие действия к собственным судьбам, рассчитывали собственные поступки и были готовы ответить за них собственными жизнями. Непосредственно перед 14 декабря речь пошла о судьбах всей страны, всего народа, который декабристам ничего решать не поручал, а потому огромная тяжесть ответственности начала подтачивать решимость дворянского авангарда. Революционеры, по-настоящему ощутив себя вершителями чужих судеб, всерьез стали задаваться вопросом: имеют ли они право в одиночку, не зная мнения сограждан, навязывать России новый для нее путь развития (даже если данный путь самим радикалам казался единственно правильным)? Их сомнения, судя по воспоминаниям, были столь велики, что на ум невольно приходит совсем уж крамольное: не ощутили ли декабристы внутреннего облегчения после картечных залпов на Сенатской площади? Разгром восстания, при всей своей катастрофичности, решительно разрубал образовавшийся гордиев узел – заговорщики вновь оставались один на один со своей собственной судьбой и несли ответственность только за себя.
Кстати, о народных массах. Пора бы нам обратить внимание на оценку декабристами возможной роли этих масс в грядущих революционных событиях. В свое время А. И. Герцен сокрушенно заметил, что восстанию 14 декабря на площади «не хватало народа». Позже В. И. Ленин преобразовал эту фразу в чеканную формулу: «Страшно далеки они (декабристы. – А. Л.) от народа», – превратившуюся у официозных историков чуть ли не в главный пункт обвинения дворянских радикалов. Самое же интересное заключается в том, что слова Герцена и Ленина требуют очень серьезного к себе отношения, поскольку отнюдь не так однозначны, как это кажется на первый взгляд.
Проще всего отправиться по наезженной колее и развить мысль об огромной пропасти, лежавшей между дворянством и российскими «низами», поговорить о том, что первое сословие было плохо знакомо с нуждами и чаяниями крестьянства и горожан. Однако справедливо ли игнорировать то, что декабристы – и как офицеры, и как помещики – постоянно общались с тем самым народом, от которого были «страшно далеки», а потому знали его гораздо лучше, чем, скажем, деятели разночинного лагеря последующих десятилетий. Слепой любви к «девственно чистой» и «праведно живущей» деревне они действительно не испытывали, но это отнюдь не свидетельствует об их плохом знакомстве с предметом спора. Поскольку самые простые, приходящие на ум в первую минуту решения нередко оказываются ошибочными, попытаемся не столько углубиться в проблему, сколько дать ей несколько иное освещение.
И Герцен, и Ленин, оценивая ситуацию на Сенатской площади, видимо, не посчитали достаточно значимым то обстоятельство, что дворянские революционеры сознательно отказались от попыток опереться на народные массы. А поскольку декабристы поступили именно таким образом, то в чем причина этого сколь решительного, столь, может быть, и решающего шага? Недовольство простого люда существующим положением вещей ни у кого сомнения не вызывало. К тому же обещание отменить крепостное право и рекрутчину было сильным козырем в руках восставших и могло привлечь на их сторону крестьянские и солдатские массы. Однако в этой очевидности имелась, с точки зрения представителей дворянского авангарда, весьма смущавшая их сторона дела. Они прекрасно помнили, что революционному Парижу в свое время удалось справиться со многими врагами, но ни якобинцы, ни Наполеон так и не смогли, уговорами или силой, перетянуть на свою сторону крестьянскую Вандею, упрямо остававшуюся верной свергнутой королевской династии и отважно добивавшуюся ее возвращения на престол.
Если победоносная и даровавшая народу землю и политические права революция не сумела сломить монархизма французского крестьянина, то какие могли существовать гарантии того, что это удастся сделать горстке российских радикалов? Кроме многовековой и неистребимой веры селян в справедливость и законность власти монарха, существовало еще одно, чисто тактическое затруднение. Революционерам, тем более дворянам, вряд ли бы удалось быстро и доходчиво объяснить крестьянству суть таких понятий, как «республика», «конституция», «парламент», «политические права» и т. п. Зимний же дворец мог просто и надежно использовать хорошо знакомый всем россиянам лозунг: «За Бога, царя и Отечество!», чтобы увлечь за собой народные массы на борьбу с дерзкими разрушителями традиционных устоев. Контрреволюционность деревни, как и ее монархизм, была вполне стихийной, но декабристам от этого легче не становилось.
Правда, они могли попытаться использовать массы «втемную», ничего им не объясняя, воспользоваться размахом и силой народного недовольства в собственных интересах. Однако это, во-первых, противоречило нравственно-политическим принципам дворянских революционеров; во-вторых, могло спровоцировать «бессмысленный и беспощадный» бунт «черни», чреватый огромными людскими, культурными и экономическими потерями, которым в глазах дворянского авангарда не было оправдания. К тому же последствия народного бунта представлялись им абсолютно непредсказуемыми, а потому надежда, что страна в результате подобных экспериментов выйдет на путь прогресса и справедливости, была более чем призрачной. Так, может быть, не только декабристы были страшно далеки от народа, но и он (народ) никак не желал сближаться с дворянскими революционерами? Их равновеликая удаленность друг от друга и определила трагическую слабость российской политической оппозиции в первой четверти XIX в.