ЧЕТВЕРГ
Был четверг, утро. Я явился к Кристел, когда не было еще и восьми. Она явно удивилась, увидев меня.
— Что случилось, золотой мой, привет, я не ждала тебя сейчас.
— Почему же ты меня не ждала сейчас? Очевидно, потому, что ожидала увидеть вчера вечером?
— Да, но, когда ты не появился, я решила, что тебя что-то задержало.
— Задержало?
— Мы то и дело поглядывали на улицу, а потом…
— Мы?
— Мы с Ганнером.
— Ты, значит, сказала Ганнеру…
— Да, я сказала ему, что ты будешь прогуливаться по улице, только мы несколько раз выглядывали, но тебя не видели, а потом, боюсь, забыли.
— Забыли?
— Ну да. А потом, когда он ушел…
— В какое же время он ушел?
— Должно быть, около полуночи.
— Ты хочешь сказать, что он был у тебя с семи до полуночи?
— Да. Я кормила его ужином. Я никак не ожидала, что он просидит так долго. У меня ведь был приготовлен для тебя ужин. Но он его съел.
— Вот, значит, как — съел. Что же ты дала ему на ужин?
— Рыбные палочки с горошком и абрикосовый торт. Ему понравилось. Он сказал, что никогда раньше не ел рыбных палочек.
— Господи! А ты не хочешь знать, почему я не явился? Я-то думал, ты будешь вне себя от волнения.
— А что случилось?
— Мальчишки накачали меня наркотиками. Дали мне торта, пропитанного какой-то гадостью.
— А теперь ты в порядке?
— Да, но провел чертовски странный вечер. Пришел в себя только после полуночи. — Я не стал рассказывать Кристел про мистера Османда — слишком это было неприятно. Вечер получился, конечно, престранный. Я вспоминал его не как сои, а скорее как реальность — словно меня действительно куда-то отвезли и показывали всякое-разное, только я не мог четко припомнить, что именно. Передо мной возник мистер Османд в виде таракана. Помнил я и мягкого доброго зверя, вдруг заполнившего собой все пространство. Но ведь было же еще что-то очень важное, что-то вроде математического уравнения или формулы, по что именно?
— Не приготовишь мне чаю, милая? Как же, черт побери, все у вас сложилось, что хотел сказать тебе Ганнер, он, случайно, не приставал к тебе, пет?
— Нет, конечно, нет! Мы беседовали.
— О чем?
— О, обо всем. О прошлом, о тебе, о его работе, о жизни в Нью-Йорке, о собаке, которая была у него в Нью-Йорке, — ее звали Рози, и вот эта собака…
— Перестань, Кристел, перестань, ты сведешь меня с ума. Ты хочешь сказать, что вы с Ганнером сидели тут, ели рыбные палочки и самым обыкновенным образом разговаривали о самых обыкновенных вещах? Я этому не верю.
— Ну, конечно, все было не так уж обыкновенно. Все было очень даже странно. Я так тряслась, пока он не пришел, — думала, в обморок упаду. Но он был такой добрый, такой добрый. Уже через минуту после того, как он вошел, я почувствовала себя лучше, ох, много лучше, и сейчас чувствую себя лучше…
— И вы, значит, беседовали о собаке, которая была у него в Нью-Йорке.
— Мы разговаривали о самых разных вещах — так легко было с ним говорить. Он хотел знать, что мы делали с тех нор, как он в последний раз видел нас.
— Должно быть, получился потрясающий рассказ.
— И он спрашивал разные разности про тебя.
— Например?
— Был ли ты несчастлив, ходил ли когда-нибудь к психоаналитикам…
— Надеюсь, ты сказала ему, что этими глупостями я не занимался!
— Конечно, сказала. Он говорил о тебе так мягко, так по-доброму…
— Жалел, значит, меня — как это мило с его стороны!
— Да, конечно, не так ли… но я сказала ему, что он проявил большую доброту, повидавшись с тобой.
— А что он сказал?
— Он сказал, что это принесло ему облегчение.
— Ох, Кристел, Кристел. Ничего-то ты не понимаешь — ведь все это прах и пепел. Дай мне чаю, ради всего святого. Он пришел лишь затем, чтобы почувствовать к нам презрение, почувствовать презрение к тебе, увидеть нашу бедность и убедиться в том, какая у нас премерзкая жизнь. Он пришел, чтобы торжествовать над нами.
— Он сказал, что ты достоин занимать лучшее место.
— Он увидел эту комнату, увидел твое платье. Это была не доброта, это — реванш. Не можешь ты считать это проявлением доброты. Если ты так считаешь, ты полная тупица.
— Это было проявлением доброты, — сказала Кристел, — было. Ты же не знаешь, тебя здесь не было. А он держался так мягко.
— И снова целовал тебе руку?
— Когда уходил — да.
— Как трогательно. Когда же он еще зайдет полакомиться рыбными палочками и абрикосовым тортом?
— Никогда, — спокойно сказала Кристел. Я пил чай, а она сидела напротив меня, положив руки на стол. Поверх платья на ней был несвежий рабочий халат. Густые пушистые волосы ее были тщательно зачесаны за уши, крупное жирное лицо казалось таким беззащитным, влажная нижняя губа оттопыривалась, широкий курносый нос покраснел. В комнате было холодно. Она сняла очки, за которыми прятались ее подслеповатые золотистые глаза.
— Никогда?
— Мы больше не увидимся.
— Он так и сказал?
— Да.
— Он думает, что он — Бог. А о том, чтобы встретиться со мной, он ничего не говорил?
— Сказал, что, возможно, захочет встретиться с тобой еще раз, но должен прежде это обдумать.
— Как любезно с его стороны.
— Хилари, по-моему, нам надо уехать из Лондона.
— Это его идея?
— Да.
— Кристел, у меня сейчас начнется припадок.
— Он сказал это самым мирным образом, заботясь о нашем же благополучии. Он сказал, что, по его мнению, ты вполне сможешь найти работу в каком-нибудь провинциальном университете. Мы могли бы начать новую жизнь. В Эксетере, или в Глазго, или где-нибудь еще.
— Кристел, милая, я знаю, что ты не очень умна, но неужели ты не видишь разницы между доброй заботой и черт знает каким нахальством?
— Это не было нахальством, не было, мы говорили так откровенно, он был так искренен, я еще никогда ни с кем не разговаривала так — без утайки, мы говорили все, что думали, мы все обсудили, и это было необходимо, это было хорошо — не только для него, но и для меня, он так удивительно все понимает, и это так хорошо. Я сказала ему, что была в него влюблена, и когда я это впервые почувствовала, и…
— Что?!
— Я была влюблена в Ганнера — я же тебе говорила, да и как могла я не влюбиться: ведь он был так добр ко мне… и я все еще люблю его…
— Кристел… а он знал об этом… тогда?
— Я сказала ему… в ту ночь… иначе я бы никогда ему не позволила… о, конечно, он знал… и он все помнит…
— Как это мило с его стороны — все помнить. Кристел, ты убиваешь меня.
— Но я же говорила тебе…
— До меня тогда это не дошло — не так, как сейчас. Неважно. Итак, значит, вы болтали о той незабываемой ночи, и он поблагодарил тебя, и ты поблагодарила его, и вы простились навсегда.
— Не совсем так. У тебя все это выглядит совсем иначе, чем было. Он был очень расстроен, то есть, я хочу сказать, он переживал, он и сюда-то пришел, чтобы переживать, и ему стало легче, когда он рассказал мне, — я знаю, что стало, и я была очень этому рада, ох, так рада помочь ему… Так что теперь мы оба помогли ему и…
— Привет и до свиданья.
— Разве можем мы продолжать знаться с ним?
— Господи, да не желаю я с ним знаться!
— Это и невозможно. Куда лучше сделать то, что в наших силах, и проститься. Мы оба будем лучше себя чувствовать — много лучше и, быть может, это что-то изменит, я уже чувствую, что может изменить. Неужели мы не могли бы уехать из Лондона и поселиться где-то еще и начать новую жизнь? Мне бы так хотелось жить в сельской глуши. Я вдруг почувствовала, что это возможно — новая жизнь, лучшая жизнь…
— Поехали в Австралию.
— А почему бы и нет? Я с тобой куда угодно поеду… и я могу где угодно работать.
— Кристел, ты сама не знаешь, что ты говоришь. Хорошо, что я вчера не явился. Я мог бы убить его. У меня такое чувство, что с меня бы сталось.