Но младшему брату тоже нелегко приходилось со старшим. Виктор из Астрахани едет в Петербург через Москву, в Москве он на несколько дней остановился у Шуры. Тот учился в Московском университете на естественном отделении физико-математического факультета. За два дня, проведенных вместе, братья успели поссориться. Виктор так накурил в комнате, что Шура спрятал от него папиросы (совсем как Борис Лаврентьевич!). Старший брат возмутился и собрался идти ночевать в гостиницу. «Кажется, — сказал он Шуре, — ты бы мог потерпеть, ведь я ночую у тебя всего одну ночь». Шура уступил старшему брату. Расстались они очень нежно.
К этому времени Виктора уже отчислили из университета. В личном деле студента Хлебникова появилась последняя запись: «По постановлению Правления Императорского С.-Петербургского Университета от 17 июня 1911 года Хлебников Виктор Владимирович уволен из числа студентов Университета, как не внесший плату за осень 1910 года». Теперь у родителей не осталось никакой надежды, что сын образумится и займется делом. Первое время Виктор еще поговаривал о том, чтобы держать экзамены экстерном, но из этого ничего не вышло. Последние экзамены, которые он держал, были выпускные экзамены в гимназии. Позже Хлебников признавался врачу В. Я. Анфимову, что никогда не мог заставить себя держать экзамены.
Отныне, за исключением очень коротких периодов времени, Виктор Хлебников ведет жизнь литературной богемы. Но если многие другие представители богемы довольствовались жизнью на одном месте, совершая лишь воображаемые путешествия, то Хлебников, постоянно испытывающий «голод пространства», становится еще и странником, дервишем, как назовут его позже в Персии. С этих пор у него нет своего жилья, он скитается по гостиницам, по друзьям, по случайным знакомым.
Хлебников вернулся в Петербург не столько для того, чтобы улаживать дела в университете, сколько для того, чтобы заняться делами литературными, встретиться с друзьями и вновь включиться в литературную борьбу. Именно как борьбу он понимал свою миссию:
Сегодня снова я пойду
Туда — на жизнь, на торг, на рынок
И войско песен поведу
С прибоем рынка в поединок.
(«Сегодня снова я пойду…»)
После выхода «Садка судей» прошло уже почти два года, и за это время произошло много событий, появилось много новых имен, а группа гилейцев никак себя не проявляла. Надо было действовать. Это понимал Бурлюк, главный организатор всего движения, это понимал Каменский, который два года не занимался литературой. Он ушел в авиацию, но после крупной авиакатастрофы, в которой чудом остался жив, прекратил полеты. То, что необходимо продолжать начатое дело, понимал и Хлебников и тоже рвался в бой. Кроме того, полку «будетлян» прибыло: Давид Бурлюк привлек на свою сторону двух новых бойцов, Владимира Маяковского и Алексея Крученых.
Маяковскому было всего девятнадцать лет, и он только начинал писать стихи, а пока учился, как и Бурлюк, в Московском училище живописи, ваяния и зодчества. Сначала они очень не понравились друг другу, но вскоре подружились, а еще через некоторое время их вместе с Бурлюком из училища выгнали. Маяковский тогда находился под сильным влиянием Давида Бурлюка. Тому было уже тридцать лет, и по сравнению с остальными гилейцами он казался стариком. Помимо того, Бурлюк умел развернуть кипучую деятельность, и, как признавался Маяковский, «тихая гениальность» Хлебникова была заслонена от них бурлящим Давидом. Позже, вспоминая это время, Хлебников посвятил Бурлюку стихотворение:
С широкой кистью в руке ты бегал рысью
И кумачовой рубахой
Улицы Мюнхена долго смущал,
Краснощеким пугая лицом.
Краски учитель
Прозвал тебя
«Буйной кобылой
С черноземов России».
……………………….
Горы полотен могучих стояли по стенам.
Кругами, углами и кольцами
Светились они, черный ворон блестел синим клюва углом.
Тяжко и мрачно багровые и рядом зеленые висели холсты,
Другие ходили буграми, как черные овцы, волнуясь,
Своей поверхности шероховатой, неровной —
В них блестели кусочки зеркал и железа.
Краску запекшейся крови
Кисть отлагала холмами, оспой цветною.
То была выставка приемов и способов письма
И трудолюбия уроки,
И было всё чарами бурлючьего мертвого глаза.
…………………………
Странная ломка миров живописных
Была предтечею свободы,
Освобожденьем от цепей.
Так ты шагало, искусство,
К песне молчанья великой…
(«Бурлюк…»)
То, что духовным вождем группы на самом деле является Хлебников, понимали и признавали все «будетляне». Даже внешность поэта отличалась оригинальностью. Алексей Крученых, новый боец-будетлянин, описывает свое первое впечатление так: «Бурлюк познакомил меня с Хлебниковым где-то на диспуте или на выставке. Хлебников быстро сунул мне руку. Бурлюка в это время отозвали, мы остались вдвоем. Я мельком оглядел Хлебникова. В начале 1912 года ему было приблизительно 27 лет. Поражали: высокий рост, манера сутулиться, большой лоб, взъерошенные волосы. Одет был просто — в темно-серый пиджак. Я еще не знал, как начать разговор, а Хлебников уже забросал меня мудреными фразами, пришиб широкой ученостью, говоря о влиянии монгольской, китайской, индийской и японской поэзии на русскую». [47]
Во внешности Хлебникова многие современники находили сходство с птицей. В своем неизменном сером костюме, сукно которого свалялось настолько, что, приняв форму тела, стало его оперением, он и в самом деле, как пишет Б. Лившиц, был похож на задумавшегося аиста. Это впечатление хорошо передано в рисунке Бориса Григорьева, сделанном в Куоккале в 1915 году. Кроме того, всех, кто был знаком с Хлебниковым, поражали удивительные голубые глаза поэта. «У него глаза, как тернеровский пейзаж», — сказал не склонный к сентиментальности Д. Бурлюк Лившицу о Хлебникове. Лившиц же добавляет: «Какая-то бесперспективная глубина была в их жемчужно-серой оболочке со зрачком, казалось, неспособным устанавливаться на близлежащие предметы. Это, да голова, ушедшая в плечи, сообщали ему крайне рассеянный вид, вызывавший озорное желание ткнуть его пальцем, ущипнуть и посмотреть, что из этого выйдет. Ничего хорошего не вышло бы. Хлебников видел и замечал все, но охранял, как собственное достоинство, пропорцию между главным и второстепенным, неопифагорейскую иерархию числа, которого он был таким знатоком. В сознании своей „звездной“ значительности, он с раз навсегда избранной скоростью двигался по им же самим намеченной орбите, нисколько не стараясь сообразовать это движение с возможностью каких бы то ни было встреч. В сфере личной жизни он снисходительно-надменно разрешал случаю вторгаться в его собственную, хлебниковскую судьбу».
Возможно, взгляд Б. Лившица не совсем верный, хотя в своих мемуарах он всеми силами старается быть объективным. Не может быть, чтобы Лившиц не понял причин этой отстраненности. Сознание Хлебникова было поглощено непрерывной творческой работой. Он мог сесть и тут же написать стихотворение. Он признавался, что, например, пьесу «Девий бог» он написал без малейшей поправки в течение двенадцати часов, с утра до вечера. Курил и пил крепкий чай. Лихорадочно писал. Часто не имея под рукой библиотеки, Хлебников вынужден был запоминать огромное количество дат и событий, необходимых ему для вычисления «законов времени». Зато когда библиотека была рядом, он работал там тоже с утра до вечера, забывая поесть. Живя в Петербурге, он целыми днями просиживал в Публичной библиотеке. Матюшин пишет, что оттуда Хлебников возвращался измученный, серый от усталости и голода, в глубокой сосредоточенности. Его с трудом можно было оторвать от вычислений и засадить за стол. Ел он быстро, торопливо.