В гарнизоне Петербурга о дошедшей измене гетмана говорили глухо и с осуждением. Более обсуждали связанную с тем затею государя. Вроде бы повелел Петр Алексеевич иуде чугунную медаль отковать. Толком никто о сей медали ничего не знал, но споров было предостаточно. Кто говорил, что медаль сия будет весить три пуда, чтобы голова изменника в покорности перед государем клони лась, а кто уже говаривал, что медаль весом будет и победе _ пудиков шесть, ей-ей!
— Да ты что, — упорствовали спорщики. — Загнул ты, брат! Шесть пудов! Да это ж столько купчиха дородная весит! Представь себе, стоишь кавалером, а на груди у тебя купчиха висит!
Некоторым сия достойная картина нравилась. А неплохо бы, ха-ха, с купчихой на шее… Лишь бы купчиха в достатке была, деньге счету не знала. Вон, Митрофан Простаков в согласии с такой купчихой… Согласен, Митрофан? С голой? А на кой она сдалась, одетая-то?! Поручик Митрофан Простаков смущенно помалкивал, но по глазам его блестящим видно было, что шестипудовая медаль ему без надобности, а вот с купчихой достойной… Эх, где наша не пропадала!
— Баю я, — со смешливой раздумчивостью сказал мичман Суровикин, — с такою наградою топиться сподручно. Встал на планшир, перекрестился для отважности, булькнул, и кругов опосля тебя не останется!
Собравшиеся в трактире засмеялись.
— Так ему, иудиному семени, — сказал гардемарин Лютиков. Был он юн, осьмнадцати не исполнилось, и оттого выглядел без париков весьма молодо: две красные щеки, два оттопыренных уха и любопытствующие голубенькие глазонь-ки, по причине выпитого собранные в кучу. — Нам бы только государь приказал, мы б его и без медалек срамных за борт булькнули со всем удовольствием.
Суровикин с небрежностью оглядел гардемарина.
— Таким самим со строжкостью по палубам ходить следует, — сказал он. — Неровен час случайной волною смоет!
Сам гардемарин не обиделся, обиделось выпитое им. Лицо молодое постыдно покраснело, нос заострился, и гардемарин выпалил:
— Должно быть, мичману не единожды доводилось в сражениях с неприятелем биться, столь он ловок. Токмо не приходилось его на пушечных палубах видеть на море, не иначе мичман наш в иных баталиях отличился, искусным языком рассказчика созданных…
До дуэли, слава Богу, не дошло, а зуботычинами спорщики изрядными обменялись. Только гардемарин против мичмана все равно что пищаль или мортирица супротив осадного орудия! И гадать не след, кто в победителях оказался. Что же, на гауптвахте Григорию Суровикину пребывать привычным было, не то, как его супротивнику гардемарину Лютикову, коий не знал даже, с какого конца к нарам подступаться, а посему с завистью прислушивался к женскому воркованию да сладостному любовному гомону в камере обидчика. Привычен был лик мичмана гауптвахтной команде, потому ему и послабления малые делались.
— Ишь, гуляет, — небрежно кивнул Лютиков в сторону смеха. — Знать, государевы законы не мичману писаны!
— Господину гардемарину язык бы малость прикусить, — сурово сказал караульный, дремавший у стола, не снимая треуголки и не расстегивая ворота кафтана. — Вестимо, по незнанию да молодости господин гардемарин вольность себе в изъяснениях позволил, иначе бы лик свой юный в сохранности содержал бы да вместо гауптвахты сей час перед девицами бы павлинил. Наукам господин гардемарин обучен достаточно, а уважению к заслуженным людям ни в каких Голландиях не научишь, им в службе пропитаться надо…
Гардемарин вспыхнул.
— Это сей смуглявый в заслуженных ходит? — язвительно поинтересовался он. — Да ему с цыганским табором кочевать, а не государю на море славу добывать. Никогда не поверю, что сей мичманок славными делами флоту известен! Наветы навьи!
Караульный покачал головою в треуголке. — Да ведомо ли тебе, что мичман Суровикин на оной гауптвахте в старожилах обретается? — сказал он укоризненно. — Вы еще в куклы с сестрами единоутробными играли, когда сам государь его званием бомбардира жаловал и в щеки вот в этой камере целовать изволил!
— Прямо в камере? — не поверил гардемарин, однако ж лицо его при сем ехидном вопросе изрядной пунцовос-тью налилось. — Клевету наводишь на государевы дела, только ему по равелинам расхаживать да узников бомбардирами жаловать! За какие ж великие заслуги почет такой мичману выпал?
Караульный снял треуголку вместе с париком и обнаружил уже тронутую плешиной голову. Видно было, что караульный в годах, может быть, даже еще в стрельцах службу начинал, до московского топорения, в коие немало бунтовщиков из стрелецких полков на плахе голову сложили.
— О том неведомо, — сказал старый воин, — вот токмо слышали мы, что радовался государь, говоря, де, крепеньким табачком мичман Суровикин шведа угощает, от того табачку голова у неприятеля изрядно кружится… Да что же мне, соловьем перед господином гардемарином заливаться, тот сам все увидит, солнце еще на закат не зайдет, как за мичманом товарищи придут, а господину гардемарину наказание быть от первого дня до последнего.
Гардемарин Лютиков недоверчиво усмехнулся.
— Брешешь ты, старый пес, — сказал он. — Уставы для всех одинаково писаны.
Может, уставы писаны для всех, но вот читают их по-разному.
Едва грация легкомысленная выпорхнула из вынужденной обители мичмана Суровикина, как за мичманом и в самом деле прибыли. И не кто-нибудь, два капитан-лейтенанта с помощником начальника караула пожаловать изволили. При шпагах и табакерках, табачком из коих они брезгливо занюхивали затхлые тюремные запахи.
— Эх, Гришка, — услышал гардемарин Лютиков с великой досадою и тайной завистью. — Не малый же ребенок, не Степаша Кирик, тот и то посолиднее будет. Никак тебе неймется, господин мичман! Что на сей раз выкинул, какую комедь отчудил?
— А-а, — лениво ответствовал казак, — ваша правда, с молокососом вздумались разговоры о политике вести, вот и не сдержался, глупости да дерзости мальчишеские выслушивая.
Ах! Гардемарин Лютиков единым махом крепко сжал, кулаки да скулы, обидчивые желваки по юному его лицу загуляли, но услышанное следом было столь непонятным, что юноша оторопел малость и в недоумение великое пришел.
— Будет тебе за то наказание, Григорий, — сказал темноволосый капитан-лейтенант, который и на простой по-гляд казался разумнее и рассудительнее своих спутников. — Ты вроде бы о степных просторах тосковал, о ратных подвигах размышления выказывал? Так быть по сему, государь приказывает явиться нам с тобою в ставку свою. Видать, на суше нам дело найдется. Сегодня ж и отбываем!
И мичман Григорий Суровикин привычно до срока покинул гауптвахту, оставив гардемарина Лютикова в смятении: да что ж это в отчизне родимой затеивается, коли морских офицеров государь в степные просторы истребует?
Глава одиннадцатая
1. СЕМЕЙНЫЕ ХЛОПОТЫ
Сладки снежные сугробы в тульских лугах, загадочны леса, осыпанные шапками снега. Раздолье! И речка Осетр прозрачно замерзла, так что виделись подо льдом лениво шевелящие хвостом и жабрами голавли. А борзые у графа Мягкова были истинным ветром, спусти их с поводков, молонью в лугах догонят и лапами к земле прижмут, где уж с такими-то красавицами зайцам тягаться! На что сам граф в летах был, полгодика до полусогни не дотягивал, а и того азарт взял: скакал на жеребце Орлике как молодой по холодам с устатку хлебного винца, настоянного на рябине, стаканчик-другой на охоте принять не гнушался, пировал с псарями как молодой прямо на крови, заедая рябиновку горячим ржаным калачом и зажаренным на костре зайцем.
— А что, Ванюшка, — лихо подбоченивался он, сидя в седле. — Не взять ли нам кабана? Егеря мои знают, где они желуди роют!
— Возьмем, папаня! — щурил глаза капитан-лейтенант Мягков и иней с ресниц рукавицей смахивал. — Обязательно возьмем! Не кабана, так подсвинка. Законная гордость обуревала его. Давно ли по здешним местам без порток бегал, а ныне, смотри, с отцом на равных рябиновку пьет, в целкости ему не уступает, егеря; да псари к капитан-лейтенанту со всем уважением обращаются, Иваном Николаевичем именуют, да и сам Николай Ефимович за ровню его берет, уже поговаривал, что неплохо было бы медведя из берлоги поднять.