— Здесь есть портреты твоей матери? — наконец спросил он.
— Нет. Отец ее не писал.
Они прошли несколько шагов, и Мор подумал — это неизображенное лицо так много могло бы мне сказать. Он хотел о чем-то спросить, но Рейн опередила его.
— Вот любопытная вещь, — сказала она, указывая на большое полотно в конце зала. Здесь оба, отец и дочь, были изображены вместе. Отец сидел за столом, на котором лежало множество книг и бумаг. Слева от него — большое светлое зеркало, в котором отражалась Рейн и картина, над которой она работала, и получалось так, что та же самая картина представала еще один раз, но в гораздо меньшем масштабе. На отце была рубаха с открытым воротом. Коротко подстриженные волосы падали серебристой челкой на лоб, он внимательно смотрел на дочь, а в зеркале было видно, как внимательно она глядит на отца. Лица находились почти рядом, трогательно похожие.
— Чудесно!
— На мой взгляд не очень удачно. Я хочу повторить ту же композицию с тобой. — Она сказала это самым будничным тоном, не отрывая взгляда от картины.
Она решилась, подумал Мор. Она решилась. Ему захотелось немедленно уйти с выставки. Не сказав друг другу ни слова, они медленно начали спускаться по лестнице. Почувствовав под каблуками толстый ковер, он с болезненностью ощутил свое возвращение назад, в дождливый, холодный, похожий на осень полдень. Здесь все осталось как прежде — бездушное, шумное, безобразное, тесное, без умиротворения, без милосердия. Когда они вышли на улицу, он украдкой взглянул на Рейн. Нет, она стала какой-то другой; картины представили ее в новом свете, прошлое, изображенное на них, придало ей новую силу и новое очарование. Все увиденные им ее лики, и лицо девочки с длинными косами, и лицо юной красавицы в цветастом платье вдруг соединились, делая еще более притягательным облик той, которая сейчас шла рядом с ним. Он вспомнил и о том, насколько она похожа на своего отца, хотя его ироническая замкнутость обернулась в ней чинной учительской важностью, которая в сочетании с ее круглым детским личиком порождала эффект скорее комический. Его переполняли чувства.
Монотонно падали капли дождя. Мор не захватил с собой плащ. У Рейн на руке висел маленький зонтик. Она протянула его, и он раскрыл зонтик над их головами. Рука об руку они вернулись на Бонд-стрит.
— Чай у Фортнум и Мейсон! — объявила Рейн.
Чай у Фортнум и Мейсон! Он не сразу осознал, что неистовое, глубокое волнение, охватившее все его существо, называется радостью. Она решилась. Он тоже. Иначе и быть не могло. «Рейн» — только и сумел прошептать он.
Она смотрела на него сияющими глазами, сжала его ладонь.
— Я знаю, — сказала она. Дождь усилился.
— Я скажу тебе кое-что, — произнес Мор так, будто вспомнил что-то важное. — Наверное, я не смогу жить вне Англии, даже временно.
— Дорогой Мор, тогда мы будем жить в Англии! Она сильнее сжала его руку. Дождь уже лил как из ведра. И они что есть духу побежали по направлению к Фортнум.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Следующим вечером Бладуард собирался прочесть свою знаменитую лекцию, и Рейн должна была прийти, потому что Эверард всячески уговаривал ее, подчеркивая, что на этот раз лекция будет посвящена искусству портрета. Мор обычно на эти лекции не ходил, но если там будет Рейн, значит, будет и он. С тех пор, как он принял окончательное решение, мир совершенно изменился. Колоссальная энергия, которую раньше буквально пожирали непрерывные сомнения и разного рода катастрофически мрачные фантазии, теперь перешла в невероятной силы чистейшую радость. Мор теперь чувствовал дружелюбие по отношению ко всем коллегам, включая Бладуарда, и лекцию предвкушал, как великое наслаждение. Он сядет поблизости от Рейн, будет смотреть на нее и вспоминать ее портреты, которые в его воображении все еще парили над ее головой, словно ангелы над мадонной.
Днем Мор написал решительное, не оставляющее никаких сомнений письмо Нэн, что заставило его пережить несколько неприятных минут. Но и это трудное предприятие все равно было окрашено чувством необычной легкости, наступившей после того, как он разгадал, в чем правда, и обрел способность высказать ее. Потом он набросал черновик письма к Тиму Берку, где в нескольких словах сообщал, что отказывается от участия в избирательной компании. Это, конечно, не доставило ему радости, но он понимал, что выиграл иной, куда более ценный приз, ради которого не жаль кое-чем пожертвовать. На переписывание времени не осталось, поэтому он поспешно бросил листки в ящик стола. Пусть полежат до завтра.
Тема, которой он еще не решался коснуться — дети. Думая о них, он говорил себе: как бы я ни поступил, все равно перемены неизбежны, и, возможно, они будут гораздо менее катастрофическими, чем мне сейчас представляется. В конце концов, дети уже почти взрослые. Моя связь с ними не может прерваться. И все же, насколько это было возможно, он отстранялся от размышлений о детях. Решение принято, и нет смысла длить болезненные терзания, которые все равно ничего не изменят. В коротком письме к Нэн он предложил ничего не обсуждать, пока Дональд не сдаст экзамен. Мелькнула мысль — может, вообще отложить письмо и написать уже после экзамена, но нетерпение подгоняло его. Действуй, говорил он себе, а то мало ли что может случиться. По отношению к Нэн он уже не испытывал былого гнева, только невнятное чувство неприязни, смешанное с легким сочувствием. Он представлял, как она удивится. Она, наверное, и вообразить не может, что он способен так решительно выступить против ее диктата. Воображая ее удивление, он чувствовал некое удовлетворение, которое сразу же поблекло, превратившись в чувство стыда. И вот сожаление начало завладевать им, и, чтобы не поддаться этому чувству, он перенесся всеми своими мыслями к Рейн.
Лекция должна была состояться после ужина, как обычно, в гимнастическом зале, который было легче затемнить, чем актовый зал. Вообще-то, за окнами и так сгущались сумерки, но для демонстрации слайдов требуется дополнительное затемнение. Надеялись, что диапроектор не будет барахлить, как в прошлый раз, и число слайдов, появившихся на экране так сказать вверх ногами, сократится до минимума. Лекции Бладуарда неизменно сопровождались какими-то неприятными происшествиями, и случались они именно в тот момент, когда все вокруг готово было заходить ходуном. Самая обычная заминка, которую в иных обстоятельствах Школа бы просто не заметила, на лекциях Бладуарда вызывала настоящую бурю. Потому что к лекции Бладуарда Школа заранее готовилась как к комическому спектаклю. Атмосфера накалялась. Мор поймал себя на том, что и сам захвачен этим процессом, то есть самым безумным образом ждет оживления процедуры какими угодно выходками.
Он встретил Эверарда, проходящего по игровой площадке. У того на лице было тревожное выражение.
— Надеюсь, вы будете там, Билл? — спросил он.
— Несомненно! — ответил Мор. Ему хотелось обнять Эверарда. Интересно, подумал он, а на лице у меня такое же сумасшествие, как и внутри?
— Я рад, — покачал головой Эверард. — Будем надеяться, что ребятишки не слишком расшалятся.
Тем временем школа уже заполняла гимнастический зал. Черные шторы опущены и электрический свет включен. Снаружи теплый вечерний воздух был пропитан запахами недавнего доходя, листвы, земли, цветов. Легкая дымка окутывала школу, смягчая резкий цвет красных кирпичей и превращая неоготику в готику. Напротив гимнастического зала величественно возвышалась башня вся в кудрявых прядях вечернего тумана, и несколько светящихся окон только сильнее подчеркивали окружающий полумрак. Но лампы за окнами гасли одна за другой. Лекции Бладуарда пропускать было не принято.
Громкий и все усиливающийся шум голосов и хлопанье стульев доносились из зала. Оттуда уже были слышны слегка взвинченные нотки. Потом кто-то захлопал в ладоши и чей-то голос, возможно Хензмана, прокричал:
— Прекратите шум, крыша от вас ходуном ходит! Говорите нормальными голосами, и все будет слышно.