Мигая, огненное око глядит сквозь черные персты фабричных труб на сорные цветы и на жестянку кривобокую. По пустырю в темнеющей пыли поджарый пес мелькает шерстью снежной. Должно быть, потерялся. Но вдали уж слышен свист настойчивый и нежный. И человек навстречу мне сквозь сумерки идет, зовет. Я узнаю походку бодрую твою. Не изменился ты с тех пор, как умер. 1932 Берлин БЕЗУМЕЦ В миру фотограф уличный, теперь же царь и поэт, парнасский самодержец (который год сидящий взаперти), он говорил: “Ко славе снизойти я не желал. Она сама примчалась. Уж я забыл, где муза обучалась, но путь ее был прям и одинок. Я не умел друзей готовить впрок, из лапы льва не извлекал занозы. Вдруг снег пошел; гляжу, а это розы. Блаженный жребий. Как мне дорога унылая улыбочка врага. Люблю я неудачника тревожить, сны обо мне мучительные множить и теневой рассматривать скелет завистника прозрачного на свет. Когда луну я балую балладой, волнуются деревья за оградой, вне очереди торопясь попасть в мои стихи. Доверена мне власть над всей землей, соседу непослушной. И счастие так ширится воздушно, так полнится сияньем голова, такие совершенные слова встречают мысль и улетают с нею, что ничего записывать не смею. Но иногда — другим бы стать, другим! О, поскорее! Плотником, портным, а то еще — фотографом бродячим: как в старой сказке жить, ходить по дачам, снимать детей пятнистых в гамаке, собаку их и тени на песке”. Начало 1933 Берлин КАК Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ Такой зеленый, серый, то есть весь заштрихованный дождем, и липовое, столь густое, что я перенести — уйдем! Уйдем и этот сад оставим и дождь, кипящий на тропах между тяжелыми цветами, целующими липкий прах. Уйдем, уйдем, пока не поздно, скорее, под плащом, домой, пока еще ты не опознан, безумный мой, безумный мой! Держусь, молчу. Но с годом каждым, под гомон птиц и шум ветвей, разлука та обидней кажется, обида кажется глупей. И все страшней, что опрометчиво проговорюсь и перебью теченье тихой, трудной речи, давно проникшей в жизнь мою. Над краснощекими рабами лазурь как лаковая вся, с накачанными облаками, едва заметными толчками передвигающимися. Ужель нельзя там притулиться и нет там темного угла, где темнота могла бы слиться с иероглифами крыла? Так бабочка не шевелится пластом на плесени ствола. Какой закат! И завтра снова, и долго-долго быть жаре, что безошибочно основано на тишине и мошкаре. В луче вечернем повисая, она толчется без конца, как бы игрушка золотая в руках немого продавца. Как я люблю тебя. Есть в этом вечернем воздухе порой лазейки для души, просветы в тончайшей ткани мировой. Лучи проходят меж стволами. Как я люблю тебя! Лучи проходят меж стволами, пламенем ложатся на стволы. Молчи. Замри под веткою расцветшей, вдохни, какое разлилось — зажмурься, уменьшись и в вечное пройди украдкою насквозь. 17 апреля 1934 Берлин L’INCONNUE DE SEINE[1] Торопя этой жизни развязку, не любя на земле ничего, все гляжу я на белую маску неживого лица твоего. В без конца замирающих струнах слышу голос твоей красоты. В бледных толпах утопленниц юных всех бледней и пленительней ты. Ты со мною хоть в звуках помешкай, жребий твой был на счастие скуп, так ответь же посмертной усмешкой очарованных гипсовых губ. Неподвижны и выпуклы веки, густо слиплись ресницы. Ответь, неужели навеки, навеки? А ведь как ты умела глядеть! Плечи худенькие, молодые, черный крест шерстяного платка, фонари, ветер, тучи ночные, в темных яблоках злая река. Кто он был, умоляю, поведай, соблазнитель таинственный твой? Кудреватый племянник соседа — пестрый галстучек, зуб золотой? Или звездных небес завсегдатай, друг бутылки, костей и кия, вот такой же гуляка проклятый, прогоревший мечтатель, как я? |