Литмир - Электронная Библиотека

Когда танец закончился, кто-то шепнул Елизавете на ушко, что мадам Лопухина упала в обморок, не в силах снести стыда. Пожав плечами, царица в ответ процедила сквозь зубы: «Ништо ей, дуре! Сама заслужила!», – и, совершив свою мелкую женскую месть, снова стала, как всегда, веселой и безмятежной. Теперь в ней просто не узнать было ту, что несколько минут назад бесновалась посреди зала, можно было подумать, что все это делал кто-то другой…

«С того дня, – пишет К. Валишевский, – Лопухина была намечена Елизаветой для руки палача, которой и не избежала».

И еще на эту тему. Интересные подробности о характере Елизаветы Петровны приводит в своих воспоминаниях о ней Екатерина Великая, которая оставила нам рассказ о том, «…как в Софьине, в окрестностях Москвы, куда Елизавета поехала на охоту в 1750 году, она стала журить cвоего управляющего за малочисленность зайцев. После того как управляющий получил от нее нахлобучку, она обрушилась на другие жертвы…» И тут ее гневные взоры упали на Екатерину, сопровождавшую ее. «Она постепенно к тому подходила, и слова ее лились потоком». Она «никогда бы не вздумала надеть дорогое и тонкое платье на охоту». И она сердитым взглядом окидывала лиловое платье, вышитое серебром, в котором та, что его надела, охотно убежала бы вместе с зайцами.

Думая положить конец этой сцене, придворный шут, Аксаков, – последний, если не ошибаюсь, при русском дворе – вздумал показать Елизавете в своей шапке только что пойманного им дикобраза. Она пронзительно вскрикнула, увидя в нем сходство с мышью, убежала в свою палатку, где в сердцах обедала одна; а на следующий день (о чем Екатерина не упомянула, рассказывая эту сцену) Аксаков был взят в тайную канцелярию, т. е. его пытали за то, что он «напугал ее величество».

Бранясь, Елизавета ориентировалась на Лестока, который, как говорили, «исчерпывал самый грубый словарь как немецкого конюха, так и русского мужика».

Склонность к неуместным и несвоевременным (не говоря уж о беспричинности их!) наказаниям уживалась в императрице со спонтанными приливами набожности. Каяться она начинала столь же внезапно, как выходить из себя. Выстаивала целыми часами на церковных службах, скрупулезно соблюдала дни постов, иногда даже падая в обморок после того, как вставала из-за стола, не взяв в рот и маковой росинки. Зато наутро она старалась «наверстать упущенное» – и это заканчивалось несварением желудка. Все, абсолютно все в ее поведении поражало излишествами и неожиданностями. Ей в одинаковой степени нравилось заставать врасплох других и обнаруживать что-то новенькое в себе самой. Необузданная, неряшливая, своенравная, если и образованная – то едва наполовину, пренебрегающая расписанием трудов и досуга, которое сама же и составила, столь же быстрая в наказании, сколь и в прощении, фамильярная с низшими и надменная с высшими, без колебаний отправляющаяся на кухню только ради того, чтобы вдохнуть аромат готовящихся там блюд, то гомерически хохочущая, то – практически тут же! – плачущая навзрыд, она производила на ближних впечатление хозяйки дома при старом режиме, в которой любовь к французским побрякушкам не заглушила святой простоты славянской души.

В эпоху Петра Великого приближенные ко двору страдали от необходимости посещать «ассамблеи», задуманные Петром, как он полагал, для того, чтобы приучить подданных соблюдать западные обычаи, а на деле превратившиеся в скучные собрания неотесанных аристократов, приговоренных Реформатором к повиновению, раболепствию, сокрытию своих истинных мыслей и чувств. При Анне Иоанновне эти ассамблеи стали источником беспорядков и интриг. Под маской куртуазности здесь царил глухой ужас. Тень демонического Бирона витала за придворной сценой. А вот теперь правительница, помешанная на нарядах, танцах и играх, призывала посещать ее салон, чтобы там забавляться. Конечно, время от времени и тут царственная хозяйка обрушивалась на гостей в приступе внезапного гнева или вынуждала их к каким-нибудь странным, на их взгляд, новациям. Но все приглашенные сходились в одном: в признательности императрице за то, что впервые смогли ощутить во дворце атмосферу, в которой смешались русское хлебосольство и парижская элегантность. Посещения святая святых монархии из протокольных визитов превратились, наконец, в возможность развлекаться в приятном обществе.

Но всего этого Елизавете казалось мало. Она не только устраивала «ассамблеи на новый манер» в своих многочисленных резиденциях, но и заставляла представителей самых знатных фамилий империи давать поочередно костюмированные балы под их собственной кровлей. Обучал весь двор тонкостям менуэта француз-балетмейстер Ланде, в конце концов объявивший, что нигде не исполняют этот танец так выразительно и так благопристойно, как – под его, конечно же, руководством – на берегах Невы.

Собирались во дворцах и в роскошных особняках в шесть часов вечера. Танцевали и играли в карты до десяти. Затем императрица, окруженная немногими привилегированными особами, отправлялась к столу – ужинать. Они ели сидя, в то время как остальные толпились вокруг, расталкивая друг друга или теснясь как сельди в бочке. Стоило Ее Величеству проглотить последний кусочек, возобновлялись танцы, и длились они до двух часов ночи. Чтобы угодить героине торжества, ужины давали обильные, плотные и утонченные одновременно. Ее Величество была охоча до французской кухни, которая и торжествовала, благодаря придворным поварам – сначала Фурне, затем эльзасцу Фуксу, – когда устраивались эти грандиозные ужины, обходившиеся казне в восемьсот рублей в год.

Восхищение Елизаветы Петровны отцом, Петром Великим, все же не доходило до того, чтобы привести ее к подражанию его чудовищным обжираловкам и его фантастическим пьянкам. Однако именно отцу она обязана пристрастием к грубой отечественной пище. Любимыми блюдами императрицы, помимо тех изысканных, что подавали на званых ужинах, были блины, кулебяки и гречневая каша. На торжественных банкетах Лейб-компании, на которых она присутствовала в полковничьем мундире (все та же страсть к переодеванию в мужской костюм!), Елизавета сама подавала знак к началу пиршества, опустошая залпом стакан водки.

Чересчур обильная пища и склонность к алкоголю вызвали у Ее Величества преждевременную полноту и неестественный румянец, а цветом лица императрица дорожила куда больше, чем тонкостью талии. «Красота и здоровье Елизаветы пострадали в особенности от постоянных бессонных ночей, – пишет Казимир Валишевский. – Она редко ложилась спать до рассвета и, даже лежа в постели, старалась отгонять от себя сон, и делала это не только ради своего удовольствия или удобства. Она знала, какие неожиданности готовила иногда властителям ночь, проведенная во сне. И в те часы, когда Бирон и Анна Леопольдовна пережили ужасное пробуждение, Елизавета, окруженная в своем алькове полудюжиной женщин, разговаривавших вполголоса и тихонько чесавших ей пятки, превращалась в восточную императрицу из „Тысячи и одной ночи“ и оставалась в полном сознании и начеку до самого рассвета.

Эти чесальщицы составляли целый штат, и многие женщины стремились к нему принадлежать; при этих ночных беседах нередко удавалось шепнуть в державное ухо словцо, даром не пропадавшее, и тем оказывать щедро оплачиваемые услуги. Так, в конце царствования среди чесальщиц числилась родная сестра фаворита, Елизавета Ивановна Шувалова. И влияние ее было настолько сильно, что один современник называет ее „настоящим министром иностранных дел“. В 1760 году маркиз Лопиталь обеспокоился ролью, которую стала играть другая чесальщица, по слухам, любившая деньги и принимавшая их от Кейта, английского посланника. Дипломатическому корпусу приходилось поочередно опасаться враждебности или добиваться благожелательности жены Петра Шувалова, Мавры Егоровны, рожденной Шепелевой, женщины „с тонким и злобным умом“, как характеризует ее Мардефельд, или считаться „с корыстными наклонностями“ Марии Богдановны Головиной, вдовы адмирала Ивана Михайловича, которую сама Елизавета прозвала за ее злобу Хлоп-бабой.

34
{"b":"110717","o":1}