Наслаждаться материальным и интеллектуальным комфортом Запада, не прекращая трубить о превосходстве, во всех отношениях, родины-матери, – такая позиция замечательно устраивала Горького, усталого, больного и прежде всего озабоченного тем, как бы закончить свое произведение. Работал он до двенадцати часов в день, сгорбившись над своим столом, как рабочий у станка, и куря папиросу за папиросой. «Писать надо каждый день в одни и те же часы, – говаривал он. – Это быстро войдет в привычку». Его почерк был ровным, четким, аккуратным. Пользовался он обычным пером, отказываясь от ручки. Что же до пишущей машинки, она казалась ему инструментом слишком уж современным, а кроме того, он говорил: «Пишущая машинка, мне кажется, должна вредно влиять на ритм фразы». С самого раннего утра он тщательно одевался. Вещи его всегда были свежевыглаженными. Любовью у него пользовались рубашки голубого цвета, гармонировавшие с цветом его глаз, а вот галстуки он ненавидел. В секретарях у него ходили Мария Будберг и сын Макс. Как и на Капри, он получал мешки писем, на которые добросовестно отвечал. Но лучшая часть дня была отведена редактированию его длинного романа «Жизнь Клима Самгина». В нем он повествовал о существовании передовых кругов России до революции 1917 года. Главный герой, Клим Самгин, «интеллигент средней стоимости», переживает бури, обрушивающиеся на его страну, проходит сквозь целый ряд настроений, ища для себя наиболее независимого места в жизни, где бы ему было удобно и материально и внутренне, и силится разглядеть себя и будущее. Эта эпопея в нескольких томах похожа на мощный памфлет против либеральной фракции интеллигенции, которая, не в силах отойти от капитализма, вскоре оказывается в лагере злейших врагов революции. Несколькими годами позже в беседе с писателями Горький скажет о дидактических целях, которые он преследовал в своей книге: интеллигенты в эмиграции пытаются оклеветать Советскую Россию и в целом ведут себя низко – в большинстве своем все эти интеллигенты и есть Самгины.
По мере того как роман продвигался, масштаб его становился все более грандиозным. «Долго буду писать, год и больше, – признавался он Федину в письме от 3 июня 1925 года. – Это будет вещь громоздкая и, кажется, не роман, а хроника, 80-е – 1918 годы. Не уверен, что справлюсь. Тема – интересная: люди, которые выдумали себя». И в декабре 1925-го Шишкову: «Когда я вернусь в Россию? Когда кончу начатый мною огромнейший роман. Просижу я над ним не менее года, вероятно. В России же я работать не стану, а буду бегать по ней, как это делаете Вы».
Таким образом, он прикрылся долгим произведением, чтобы оправдать свое откладываемое все дальше возвращение в родную страну. Эта профессиональная обязанность примиряла его с его политическим сознанием. С другой стороны, он был болен и боялся утомительной дороги. Однако из России к нему приходили письма все более и более настойчивые, в которых его умоляли вернуться в свою страну, где он сделался народным идолом. Рабочие, крестьяне, интеллигенция, ученые кричали ему издалека о своей любви. «Вся Советская Россия всегда думает о Вас, где Вы и как Ваше здоровье, – писал ему поэт Есенин. – Оно нам очень дорого».
Первая жена Горького, Екатерина Пешкова, специально приехала в Сорренто, чтобы убедить добровольного изгнанника вернуться в Россию. Чтоб добиться своего, она прибегла к помощи своего сына Макса, который жил в доме Горького со своей женой в приятном безделье. Макс, которому скоро должно было стукнуть уже тридцать, был веселым парнем, несколько слабохарактерным, страстно влюбленным в мотоциклы и автомобили. Мать расписала ему роскошную, устроенную жизнь, которая ждала его, если он вернется с отцом домой. Побежденный, Макс также стал осаждать Горького, чтобы наконец уговорить его собрать чемоданы. Такая настойчивость матери и сына заставила писателя призадуматься, не изменить ли ему свое решение. Но в лагере противников возвращения была Мария Будберг, Мура, в памяти которой живы были тяжелые воспоминания о тюрьме, куда ее бросили чекисты, и которая более уверенно чувствовала себя за границей, нежели в СССР. Она упорно доказывала Горькому, что в России он нигде не найдет спокойствия и комфорта, которые необходимы ему для продолжения работы над начатым произведением. Раздираемый теми, кто тянул его в Москву, и теми, кто удерживал его в Сорренто, он раздражался собственной нерешительностью в столь важном деле. Помимо всего прочего, у него была смутная тревога о будущем Советов. Читая западные газеты (которые каждое утро ему переводила Мура), он задавался вопросом, долго ли протянет советский строй перед лицом экономических бедствий, которые подстерегают нацию, и крестьянского недовольства. Их (советских руководителей), говорил он, лишь горстка, а крестьян – миллионы и миллионы; когда-нибудь они сметут их, как ураган. А Владимир Познер отмечал после посещения Горького, что тот боится крестьянства и внезапного шторма, который смоет пролетариат и интеллигенцию.
Однако мало-помалу ностальгия овладела Горьким настолько сильно, что заглушила все его страхи. Он больше не мог выносить шумных манифестаций итальянских фашистов. Что же до его эмигрировавших соотечественников, они стали его заклятыми врагами. Их злоба, окружавшая его, создавала нечто вроде духовного изгнания, которое вдобавок к изгнанию материальному могло вот-вот привести его к неврастении. Все за границей казалось ему безобразным. Он из кожи вон лез, чтобы убедить себя, что в России, несмотря на ошибки правительства, рождается новое человеческое общество, гордое, трудолюбивое и образованное. Когда одна из его корреспонденток, Екатерина Кускова, поинтересовалась его истинным отношением к советской власти, он ответил ей 19 августа 1925 года довольно заносчиво: «Мое отношение к Соввласти вполне определенно: кроме ее, иной власти для русского народа я не вижу, не мыслю и, конечно, не желаю». И в статье 1927 года «Десять лет» также заявляет о своей вере в радужное будущее СССР: «Моя радость и гордость – новый русский человек, строитель нового государства. К этому маленькому, но великому человеку, рассеянному по всем медвежьим углам страны, по фабрикам, деревням, затерянным в степях и в сибирской тайге, в горах Кавказа и тундрах Севера, – к человеку, иногда очень одинокому, работающему среди людей, которые еще с трудом понимают его, к работнику своего государства, который скромно делает как будто незначительное, но имеющее огромное историческое значение дело, – к нему я обращаюсь с моим искренним приветом. Товарищ! Знай и верь, что ты – самый необходимый человек на земле. Делая твое маленькое дело, ты начал создавать действительно новый мир». Помимо этого, «Правда» опубликовала его выспреннюю статью, дань уважения Ленину.
Именно в таком состоянии националистской и большевистской экзальтации он решился наконец вернуться на родину. Он страшился того, что откроется его глазам, и одновременно до головокружения чувствовал потребность снова увидеть русские просторы, услышать русские голоса, вдохнуть русский дух. К дороге он готовился лихорадочно, как изголодавшийся, как измученный жаждой, и больше никто в доме не осмеливался ему перечить.
25 марта 1928 года, по случаю его шестидесятилетия, «Нью-Йорк таймс» опубликовала поздравления за пятью десятками подписей. Со всего мира приходили восторженные телеграммы в советские газеты, которые победоносно печатали их в своих колонках. Самые крупные имена западной литературы – Ромен Роллан, Стефан Цвейг, Генрих Манн, Голсуорси, Дюамель, Герберт Уэллс, Сельма Лагерлеф – преклонялись перед русским революционером из Сорренто.
Весной 1928 года, завершив второй том «Клима Самгина», он отбросил в сторону редактуру продолжения и завершил последние приготовления к отъезду. 20 мая он покинул Сорренто вместе с сыном Максом и направился в Москву. Это второе изгнание, совсем как первое, длилось почти семь лет.
Глава 17
Официальный рупор власти
Россия, которую предстояло увидеть Горькому, была не совсем той, которую он покинул несколькими годами раньше. Власть за это время укрепила свои позиции, устранив главных оппонентов. Генеральный секретарь партии Сталин заменил во главе государства Ленина. Но новые руководители СССР были в целом расположены к возвращающемуся писателю очень хорошо. В нем они видели человека, способного объединить рабочих и крестьян в едином порыве, полезном стране. Он был чем-то вроде символа приобщения униженных и оскорбленных к свету. Послужив режиму за рубежом, неисправимый странник должен был послужить ему и дома. Со своей стороны, Горький горел желанием убедиться в успехе социалистического эксперимента. Поставив на эту карту всю свою жизнь, он не мог допустить даже и мысли, что обманется. Столь часто критиковавший извращение чистой революционной идеи товарищами, которым было доверено воплотить ее в жизнь, теперь, возвращаясь на родину, он был полон решимости все одобрять, всем восхищаться, из любви к русской земле, к техническому прогрессу и к рабочим массам. Так он, который некогда с пеной у рта обличал в своих книгах народ в пороках, теперь решил прославлять его добродетели. Это было нужно, думал он, чтобы придать стране уверенности в себе. Национальный долг требовал несколько приукрашивать реальность.