В ожидании реализации этой грандиозной мечты страна погружалась во мрак, бесчинства и разруху. В 1920 году в России начался ужасный голод, и вскоре, констатировав поражение военного коммунизма, Ленин объявил новую экономическую политику, нэп, более умеренную. В то же самое время, в надежде получить помощь от западных капиталистических стран, советское правительство стало искать сближения с интеллигенцией, все же относившейся к новому режиму враждебно. По инициативе всемогущего Каменева Горький занялся формированием Всероссийского комитета помощи голодающим в целях борьбы с голодом и другими последствиями неурожая (кратко называемого «Помгол»). Успокоенные причастностью к комитету этого свободомыслящего писателя, в него вошли и некоторые интеллигенты, не разделявшие взглядов большевиков. Чтобы доказать, что перед лицом этого национального бедствия они ставят интересы несчастных превыше своих политических убеждений, президентом комитета они избрали самого Каменева. В начале машина работала гладко: составлялись программы действий, произносились речи, бросались призывы к мировой общественности. Горький одну за другой писал статьи для европейской и американской прессы во имя спасения от голода «родины Толстого, Достоевского, Павлова, Мусоргского, Глинки», по его собственному выражению. Он уже верил в возможность либеральной оттепели, которая придет на смену диктатуре пролетариата. Однако чекисты уже злобно следили за этим рассадником человеколюбия. Тайные агенты записывали любое высказывание членов комитета. Вдруг все члены комитета были брошены в тюрьмы, сосланы или высланы из России. Избежали этого лишь предводитель большевиков Каменев, президент комитета, да неприкосновенный Горький. Никогда больше советское руководство не предпримет попытки сотрудничества с интеллигенцией на равных условиях.
Разгром этой организации людей доброй воли поверг Горького в отчаяние. Некоторые винили его в том, что он привлек в комитет своих единомышленников, чтобы сдать их ЧК и тем самым уготовить им верную погибель. Он возмущенно отбивался от позорящих его имя нападок. Во время встречи в Кремле с Каменевым он сказал ему напрямик, что тот сделал из него провокатора и что такое с ним впервые.
В ноябре 1920 года в Петрограде с помпой встречали английского писателя Герберта Уэллса. Несмотря на голод, знаменитому гостю устроили роскошный банкет с колбасой на закуску и шоколадом на десерт. Напротив него сидел Горький, торжественный и радостно взволнованный. Поднимая свой бокал, писатель Амфитеатров, враждебно относившийся к Советам, обратился к Уэллсу с такими словами: «Вы, господин Уэллс, видите хорошо одетых людей в хорошем помещении. Это обманчиво… Но если все здесь скинут с себя верхние одежды, то вы, господин Уэллс, увидите грязное, давно не мытое, клочьями висящее белье!..» Разгневанный Горький тоже поднялся со своего места и заявил: «Мне кажется, что ламентации здесь неуместны». После чего забормотал, словно убеждая самого себя: «Революция непобедима. Она перестроит мир и людей…»[48]
На плохом счету у высокопоставленных руководителей страны, презираемый теми редкими либералами, которым удалось выжить после многочисленных чисток, Горький находился в положении, которое с каждым днем становилось все более и более отчаянным. Своей свободой он был обязан исключительно доброжелательному отношению Ленина. Последний с некоторого времени снова обрел надежду на будущее советской власти. После оглушительного успеха на всех фронтах белогвардейские армии Деникина, Юденича, Колчака и Врангеля, плохо поддерживаемые западными силами и не имеющие опоры на обширных просторах России, отступали. Тиски разжимались. Врангель отплыл в Турцию с остатками своего войска. Можно было снова думать о налаживании контактов с Европой. Чем не момент, чтобы отправить туда Горького посланцем правого дела? С одной стороны, избавились бы от неудобного трибуна, с другой – направили бы за границу писателя, который благодаря своему престижу смог бы пробудить у народов Западной Европы симпатию к молодой социалистической республике. Как раз и здоровье Горького расшаталось. Изнуренный бешеной активностью, он страдал ревматизмом, подагрой, барахлило сердце. Еще более прогрессировал туберкулез. Не в российской же разрухе и голоде надеяться получить уход, которого требовало его состояние. Однако, когда в 1921-м Ленин посоветовал ему уехать и по состоянию здоровья, и по политическим причинам, Горький сначала отклонил это предложение. Ленин в письме настаивал: «У Вас кровохарканье, и Вы не едете! Это ей-же-ей бессовестно и нерационально. В Европе в хорошем санатории будете и лечиться, и втрое больше дела делать… Уезжайте, вылечитесь. Не упрямьтесь, прошу Вас. Ваш Ленин». На этот раз Горький решил принять решение, вынесенное наверху. Но сначала он хотел заручиться тем, что его верная секретарша, баронесса Мария Будберг, Мура, будет подальше от длинных рук Зиновьева. Потому он попросил паспорт с выездной визой и для нее.
Покидая родную страну в конце 1921 года, он спрашивал себя с грустью, смешанной с любопытством, облегчением, смешанным с горечью, как долго продлится его новое изгнание. В первый раз он бежал от тирании царского режима, во второй – он козней своих друзей большевиков. Выходило так, что нет на земле уголка, где бы его пылкая, требовательная душа могла успокоиться. Неужели он не сможет согласиться ни с одним правительством в мире?
Глава 16
Новое изгнание
Влекла Горького Италия, со своим умеренным климатом и беспечными жителями, но итальянские власти запретили революционному писателю, личному другу Ленина, въезд в страну. Тогда он обратил свой взор на Германию, страну, в которой недавно была установлена демократия, обескровленную войной и хорошо расположенную к Советской России со времени заключения Брестского мира. Направился он в санаторий Шварцвальда. По распоряжению Ленина все расходы на проживание и лечение писателя оплачивались партией. «Отдыхайте и лечитесь получше», – писал ему Ленин. Горький отвечал: «Лечусь. Два часа в день лежу на воздухе, во всякую погоду, – здесь нашего брата не балуют: дождь – лежи! снег – тоже лежи! и смиренно лежим. Нас здесь 263 человека, один другого туберкулезнее. Жить – очень дорого».
После этого лечения он переехал в Берлин. Следующим летом он был уже в Герингсдорфе, модном курорте на Балтийском море. Там он жил в достаточно просторном доме и, как и в России, кишащем разношерстными гостями. Русская писательница Нина Берберова, побывав у него в июле 1922 года, отметила волнение, которое испытала, увидев этого «старика» (ему было пятьдесят четыре!), огромного, очень худого, с усталыми голубыми глазами и глухим, хриплым голосом. Все же она добавляет, что, несмотря на угрюмость внешнего облика, от него исходил природный шарм мудрого человека, не похожего на других и прожившего долгую жизнь, трудную и необыкновенную. В разговоре, очень свободном, Горький охотно критиковал непреклонность московских руководителей, суровость советской цензуры, хаос, царивший в Доме литераторов, но за этими резкими высказываниями сквозила ностальгия по родной стране.
Осенью 1922 года он покинул Герингсдорф, чтобы провести зиму в окрестностях Берлина, на вилле, которую он снял около вокзала, вблизи небольшого озера. Здесь он жил с сыном Максимом (Максом), его женой (Максим уже успел жениться) и Марией Будберг. По воскресеньям в доме принимали толпу гостей, среди которых часто бывала Мария Андреева, рыжая, стремительная, сильно надушенная, играющая своими кольцами и говорящая авторитетным тоном. Однако она упорно не желала появляться, когда Горький принимал свою первую жену, Екатерину Пешкову. Она приезжала прямиком из Кремля, вся пропитанная политикой. Нередко за столом собиралось два десятка человек. Баронесса Мария Будберг исполняла роль хозяйки дома. Высокая, крепко сложенная молодая женщина с голубыми глазами, матовой кожей, выдающимися скулами – так описал ее поэт Владимир Познер в своих «Воспоминаниях». Секретарша и подруга Горького, она, по мнению Нины Берберовой, вероятно, была не самой миловидной, но определенно самой умной из женщин Горького. Именно Мария Будберг разливала по тарелкам суп, всегда, непонятно почему, один и тот же суп с клецками. Во время беседы, шумной и непринужденной, Горький барабанил по краю стола, что было у него признаком плохого настроения. Затем высказывал свое мнение резким тоном. Спорить с ним было невозможно, как заметит Нина Берберова, убедить его было тем сложнее, что он имел удивительную способность не слышать то, что ему не нравилось. Он так хорошо пропускал ваши слова мимо ушей, что вам оставалось только замолчать. Иногда же он вставал, с искаженным лицом, красный от бешенства, и удалялся в свой кабинет, бросив на пороге, в качестве заключения: «Нет, это не так!» На этом дискуссия заканчивалась.[49]