Пресса в один голос объявила его возвращение главным событием дня, пролетарским праздником. Как только поезд пересек польскую границу, начались радостные демонстрации. На всех вокзалах собирались толпы, с плакатами, букетами цветов, приветствиями. Хором пели «Интернационал». Произносились речи, горячие и наивные. В Москве, по выходе из вагона, Горького приветствовал почетный караул красноармейцев. Комитет, сформированный для встречи его на вокзале, состоял из политических руководителей, писателей, делегатов с заводов. Как его любят! Как правильно он сделал, что вернулся! Оглушенный хвалой, со сжавшимся от счастья сердцем, с рыданиями в голосе, он благодарил и благодарил. «Не знаю, был ли когда-либо и где-либо писатель встречен читателями так дружески и так радостно, – сказал он в статье, предназначенной для газеты „Правда“. – Эта радость ошеломила меня».
Это заявление точно соответствовало тому, чего от него ждали власти. Начиная с этого дня он был увлечен ураганом официальных приемов, посещениями рабочих клубов, беседами, организуемыми профсоюзами, экскурсиями по заводам, конференциями в Доме ученых. На одной из таких встреч он заявил, что ему кажется, будто он не был в России не шесть лет, а как минимум двадцать, что за это время страна помолодела, что он видит перед собой молодую страну и как будто помолодел сам. Конечно же, он захотел поклониться Ленину и отправился в Мавзолей. Там он оставался, в молчании, собранный, в течение получаса. Нет сомнений, что во время этой встречи один на один с набальзамированным трупом он вспоминал идеологические распри, которые так часто настраивали их друг против друга и которые в конце концов завершились счастливой капитуляцией писателя. Чтобы действительно погрузиться в жизнь нации, он переодевался и гримировался, приклеивая искусственную бороду и бродя по Москве в поисках новых ощущений. Как писал он 26 июня 1928 года своей первой жене, это единственный способ поглядеть на жизнь столицы и не оказаться мгновенно окруженным любопытными. Такое посещение «инкогнито» мелкого люда столицы убеждало его, что литература должна коренным образом перемениться. Взяв слово во время одного из собраний писателей, он провозгласил, что литература должна быть более революционной, чем когда бы то ни было. Благодаря чему? По его убеждению, нужно примешивать к реализму романтизм!
Со всех сторон Горького умоляли посетить их крупные провинциальные города. В июле 1928 года, уступив этим просьбам, с согласия Кремля, он предпринял долгое путешествие по стране. Сопровождал его почетный эскорт, назначенный ГПУ.[52] Горькому демонстрировали достижения социалистического сельского хозяйства, социалистические школы, социалистические заводы, социалистические исправительные колонии для малолетних преступников… Свои отклики, всегда одобрительные, он помещал в журнале «Наши достижения», редакцию которой успел реорганизовать. Неутомимый, он направился на юг, проехал Армению, Кавказ, поднялся до Казани, остановился, со сжавшимся от волнения сердцем, в Нижнем Новгороде. Этот город, где он родился, где он жил, побираясь, всеми презираемый, теперь встречал его как лучшего из сынов своих. Он повсюду произносил речи, воспевая возрождение народа, осознавшего свою силу и свой гений. В Тбилиси он сказал так: «Товарищи, меня сегодня назвали счастливым человеком. Это правильно, перед вами действительно счастливый человек – человек, в жизни которого осуществились лучшие его мечтания, лучшие его надежды. Смутные мечтания, может быть, неясные надежды, может быть, но это именно те надежды, те мечтания, которыми я жил. Если бы я был критиком и писал книгу о Максиме Горьком, я бы сказал в ней, что та сила, которая сделала Горького тем, что он есть, каким он стоит перед вами, тем [писателем], которого вы так преувеличенно чтите, которого так любите, [заключается в том, товарищи], что он первый в русской литературе и, может быть, первый в жизни вот так, лично, понял величайшее значение труда – труда, образующего все ценнейшее, все прекрасное, все великое в этом мире».[53] В Нижнем Новгороде, перед городским советом, он также говорил о том, что от Москвы до Эривани и от Эривани до Нижнего Новгорода, везде теперь умный человек, который сам себе хозяин и который начинает понимать свое историческое значение. На одной из встреч в городе Сормово (заводском пригороде Нижнего Новгорода) он отметил важность политических руководителей страны: «Я не партийный человек, не коммунист, но я не могу, по совести, не сказать вам, что партия – это действительно ваш мозг, ваша сила, действительно ваш вождь, такой вождь, какого у западного пролетариата – к сожалению и к его горю – еще нет».[54]
Такая позиция раздражала русских писателей, нашедших пристанище за рубежом. Один из них, Левинсон, живший во Франции, опубликовал в газете «Le Temps» статью, в которой обвинял Горького в том, что он продался дьяволу. Горькому было доложено об этой статье, но он отказался отвечать на нее публично, однако изложил свое мнение в открытом письме, предназначавшемся левому журналу «Europe» («Европа»), основанному Роменом Ролланом: «Работаю ли я с большевиками, отрицающими свободу? Да, работаю, потому что я – за свободу всех честных тружеников и против свободы паразитов и болтунов… Я воевал с большевиками и спорил с ними в 1918 году, когда мне казалось, что они не справятся с крестьянской стихией, приведенной войной в состояние анархии, и в борьбе с нею пожертвуют рабочей партией. Потом я увидел, что ошибался, и теперь я убежден, что русский народ, несмотря на войну, которую вели с ним европейские государства, и несмотря на экономические затруднения, которые явились результатом этого, вступил в эпоху своего возрождения».
Столь благожелательное отношение к власти не могло остаться неотмеченным. Поскольку Горький жаловался на ужасную усталость после всех этих поездок по стране, ему было дано разрешение вернуться в Сорренто, чтобы подлечиться там, в мягком климате. 12 октября 1928 года он покинул Москву. В Сорренто, освобожденный от официальных обязанностей, он попытался снова обрести вкус к литературному творчеству. Но и там он чувствовал себя обязанным посвятить свой талант прославлению достижений советской власти. Описывая свое посещение Баку, Днепропетровска, Балахны, он то и дело впадал в восторженность. По поводу бумажных фабрик Балахны он писал, что, если говорить о таких заводах, нужно писать стихами, как для того чтобы прославлять торжество человеческого разума. И рекомендовал своим собратьям по перу не подчеркивать негативных сторон повседневной российской жизни, а посвятить себя пропаганде социалистических завоеваний. Больше чем когда-либо полезность стояла у него превыше качества. Литература вне рамок пропаганды была для него теперь немыслима. Того требовала эпоха, страна.
Екатерина Кускова, которая некогда принимала участие в работе «Всероссийского комитета помощи голодающим», а после была выслана из СССР, написала ему в начале 1929 года, упрекая в несправедливых нападках на русскую эмиграцию и в однобокой, отсюда неполной, отсюда ложной оценке советской действительности. Ответил он ей сурово: «Вы упрекаете меня в жестокости по отношению к эмиграции и в однобокости моей оценки русской действительности… Не буду говорить о моей жестокости; она у меня, вероятно, в крови. Но в любом случае я не считаю себя более жестоким, чем, например, аристократ Бунин, в его отношении к людям, которые думают и чувствуют иначе, нежели он, и, в целом, в его отношении ко всему русскому народу… Однобокая оценка?.. Но вы же сами, в своем письме, страдаете однобокостью, и как! Однако существует между нами существенная разница: вы не имеете привычки молчать о тех фактах, которые вас возмущают. Что же до меня, то я не только считаю, что имею право молчать об этом, но я даже отношу это искусство к своим лучшим качествам. Аморально, скажете вы? Пусть так… Дело в том, что я испытываю ненависть, ненависть самую искреннюю, самую неугасимую, к той правде, которая для девяноста процентов людей является гнусной ложью. Вы знаете, вероятно, что во время моего пребывания в России я публично выступал, в прессе и перед собравшимися товарищами, против „самокритики“, против этой привычки оглушать и ослеплять людей ядовитой и пагубной пылью повседневной правды… Что для меня важно, так это рабочий сахарорафинадного завода, который читает Шелли в оригинале; что для меня важно, так это человек, который испытывает к жизни огромный здоровый интерес, который понимает, что он строит новую страну, человек, который живет не словами, а своей страстью к труду и деятельности…»