На следующий день он отправился в Сенат и был приглашен в просторный зал, где заседали шесть старых чиновников в мундирах, увешанных орденами. «Меня продержали стоя в течение часа, – рассказывал он. – Мне прочитали ответы, посланные мною. Меня спросили, не имею ли я чего-нибудь прибавить – потом меня отпустили, предложив явиться в понедельник на очную ставку с другим господином. – Все были очень вежливы и очень молчаливы, что является отличным знаком». На следующей встрече ему предложили дать дополнительные разъяснения письменно в реестре. Очной ставки не было. Члены комиссии были любезны. Явно они предпочитали иметь дело не с нарушителем общественного порядка, а с большим писателем, к которому благоволил сам император. «Судьи меня даже не допрашивали, – писал он Полине Виардо. – Они предпочли поболтать со мной о том, о сем». (Письмо от 13 (25) января 1864 года.) Наконец 28 января 1864 года Тургенев получил разрешение вновь выехать за границу. Герцен в «Колоколе» тотчас приписал снисходительность судей постыдному раскаянию обвиняемого. В своей статье он намекал на «одну седовласую Магдалину (мужского рода), писавшую государю, что она лишилась сна и аппетита, покоя, белых волос и зубов, мучась, что государь еще не знает о постигнувшем ее раскаянии, в силу которого она прервала все связи с друзьями юности». («Колокол», лист 177.)
Оскорбление задело Тургенева. Несколько недель спустя он напишет Герцену: «Что Бакунин, занявший у меня деньги и своей бабьей болтовней и легкомыслием поставивший меня в неприятнейшее положение <<…>>– это в порядке вещей – и я, зная его с давних пор, другого от него не ожидал. Но я не полагал, что ты точно так же пустишь грязью в человека, которого знал чуть не двадцать лет, потому только, что он разошелся с тобою в убежденьях. <<…>> Если б я мог показать тебе ответы, которые я написал на присланные вопросы – ты бы, вероятно, убедился – что, ничего не скрывая, я не только не оскорбил никого из друзей своих, но и не думал от них отрекаться: я бы почел это недостойным самого себя. Признаюсь, не без некоторой гордости вспоминаю я эти ответы». (Письмо от 21 марта (2) апреля 1864 года.)
Тем временем, чтобы забыть презрение, в котором держали его старые друзья-эмигранты, он с головой окунулся в светскую жизнь столицы. Обедал с Анненковым и Боткиным, встречался со своей дорогой госпожой Ламберт, ставшей еще более набожной, чем раньше; бывал на вечерах в Опере, на концертах под управлением Рубинштейна, на заседаниях «Общества вспоможения нуждающимся литераторам», на приеме в итальянском посольстве, на балу в Дворянском собрании в присутствии императора. «Видел государя и нахожу, что он превосходно выглядит», – напишет он Полине Виардо. (Письмо от 6 (18) февраля 1864 года.) Он поучаствовал также в банкетах литераторов, во время которых рассказал о своих связях с западными писателями, нашел издателя для романсов, написанных Полиной Виардо, помирился с Гончаровым и прочитал свою повесть «Призраки» в новом журнале Достоевского «Время», предшественник которого «Эпоха» был запрещен властями. В этой повести, совершенно фантастической, он проповедует философию, очень близкую философии Шопенгауэра: высшей безучастности природы, бесполезности всякой человеческой деятельности, недолговечности, тщетности произведений искусства, отвращения к самому себе. Что касается идеи птичьего полета на большой высоте, то она преследовала его со времени той мечты о левитации, о которой он в 1849 году рассказал Полине Виардо. «Мне стало скучно, – читаем мы в „Призраках“, – хуже, чем скучно. Даже жалости я не ощущал к своим собратьям: все чувства во мне потонули в одном, которое я назвать едва дерзаю: в чувстве отвращения, и сильнее всего, и более всего во мне было отвращение – к самому себе». Этот двойной аспект – ирреальности и горького пессимизма – смутил друзей и критиков. М. А. Антонович в «Современнике» посчитал, что повесть была сделана наспех и производила впечатление неопределенное. Д.И. Писарев в «Русском слове» назвал ее «пустяком», другие решили, что писатель выдает остатки и что талант автора стал значительно ниже. Что касается Достоевского, то, лицемерно похвалив Тургенева и порадовавшись публикации текста в первом номере «Эпохи», он написал брату Михаилу: «По-моему, в них много дряни: что-то гаденькое, больное, старческое, неверующее от бессилия, одним словом, весь Тургенев с его убеждениями, но поэзия много выкупит». (Письмо от 26 марта 1864 года.) А Тургенев доверительно писал Полине Виардо: «Друзья мои немного испуганы и шепчут слово: „нелепость“!» (Письмо от 19 (31) января 1864 года.)
С некоторых пор ему стало казаться, что в России ему делать больше нечего. «Не могу сказать вам, до какой степени постоянно я думаю о вас, – писал он вновь Полине Виардо. – Мое сердце буквально тает от умиления, едва ваш милый образ – не скажу: является мне мысленно – потому что он никогда не покидает меня – но как будто приближается ко мне». (Письмо от 24 января (5) февраля 1864 года.) В конце февраля он выехал в Баден-Баден. Оттуда отправился в Париж, чтобы повидаться с дочерью, которой госпожа Делессер активно подыскивала мужа. Полинетта только что отказала некоему Пине. «Я никогда не желал для тебя другого брака, кроме брака по любви, – скажет ей отец, – а когда ее нет – все остальное не имеет значения. Вот еще один павший претендент: не будем больше об этом говорить». (Письмо от 3 (15) марта 1864 года.)
Тем временем он узнал, что процесс «тридцати двух» закончился в Петербурге и он был объявлен непричастным к делу, тогда как людям едва ли более виновным, чем он, был вынесен тяжелый приговор. Некоторые подозреваемые были даже осуждены на каторжные работы в Сибири. Тургенев был счастлив оттого, что так легко отделался, и в то же время опечален тем, что другим не повезло. Отныне его разрыв с лондонскими эмигрантами был окончательным. Он страдал от этого, ибо любил быть любимым. Утешить его в его отчаянии могла лишь работа. Рядом с Полинеттой и ее гувернанткой мадам Иннис он в два дня написал повесть «Собака» и принялся за «Речь о Шекспире». После чего отправился в Баден-Баден, куда его влекла неотразимая Полина Виардо. Однако он хотел видеть не только ее, но и ее семью, мужа, детей. Вдали от них он уже не был самим собой, он терял время. Ему хотелось укрыться в их тени. Он купил участок земли рядом с виллой семейства Виардо и решил построить себе дом в стиле Людовика XIII с башенками, шиферной крышей, широкими светлыми комнатами, театральной залой, застекленными дверями и полукруглой террасой. Строительство предполагалось закончить за три года. Предполагаемая сумма расходов – 50 тысяч франков – устраивала. Чтобы уложиться в нее, Тургенев приказал дяде Николаю – управляющему Спасским – продать как можно быстрее и по любой цене земли. Таким образом, он жертвовал русскими корнями ради любви к Полине Виардо. Он с радостью в сердце расставался с полями, лесами, где мечтал в детстве, в юности, по которым когда-то бродил с ружьем за плечами, чтобы свить себе «гнездо» в Германии. Графине Ламберт, которая упрекала его за то, что покидал родину, Тургенев горячо возражал: «Нет никакой необходимости писателю непременно жить в своей родине и стараться улавливать видоизменения ее жизни – во всяком случае нет необходимости делать это постоянно. <<…>> Словом, я не вижу причины, почему мне не поселиться в Бадене: я это делаю не из желания наслаждений (это тоже удел молодости) – а просто для того, чтобы свить себе гнездышко, в котором буду дожидаться, пока не наступит неизбежный конец». (Письмо от 22 августа (3) сентября 1864 года.) Графиня Ламберт упрекала его и в том, что он не был истинно верующим, и здесь Тургенев признавал ее правоту: «Я не христианин в Вашем смысле, да, пожалуй, и ни в каком». (Там же.)
Провозглашая себя свободомыслящим человеком, он тем не менее строго придерживался семейных традиций, буржуазной респектабельности. Он обрадовался, узнав, что благодаря стараниям мадам Делессер Полинетта, наконец, нашла себе жениха по вкусу, месье Гастона Брюэра, управляющего стекольным заводом в Ружемоне. Чтобы дать приданое дочери, Тургенев обратился к помощи семейства Виардо, которое одолжило ему необходимую сумму. Затем он отправился в Париж, чтобы присутствовать при подготовке к свадьбе. «Я здесь как в котле киплю, – писал он Анненкову, – нотариусы меня доехали, тем более что и отец моего будущего зятя – экс-нотариус». (Письмо от 26 января (7) февраля 1865 года.)