Другом детства художника Клода Лантье, главного героя «Творчества», в романе стал романист Сандоз, которому Золя подарил свои мысли, свои пристрастия и даже свою внешность. Вокруг них группируются товарищи, все они художники и все в большей или меньше степени списаны с близких знакомых автора: Байля, Алексиса, Солари, Гийеме, Писсарро, Моне… Что касается Клода Лантье (соединившего в себе черты Сезанна и Мане), то он послужил воплощением страданий сомневающегося в себе творца. Его подтачивает наследственный порок, доставшийся от матери Жервезы, и он теряет надежду на то, что когда-нибудь сможет разродиться гениальным творением, которое в себе носит. Поиски возвышенного стиля приведут его к безумию. Из-за метаний между кружащим голову честолюбием и страхом бессилия он отдаляется от жены Кристины и замыкается в искусстве. Он хочет сохранить свою мужскую силу в неприкосновенности для того, чтобы питать ею картины. И в конце концов он повесится рядом с огромным незавершенным полотном…
Лакомые до скандалов читатели убедили себя в том, что перед ними зашифрованный роман, в котором говорится о распутных нравах мазилок и о непотребствах импрессионизма. Каждый старался угадать, кто послужил прототипом для главного героя романа. Поскольку Сезанн оставался совершенно неизвестным для своих современников, из уст в уста передавалось лишь одно имя – Эдуара Мане, наиболее прославленного из импрессионистов и только что умершего. Никаких сомнений: Золя вдохновлялся именно им, создавая образ своего художника-неудачника! Но как же он посмел написать такую святотатственную книгу, как посмел измышлять, попирая труп друга? Даже Ван Гог, хорошо знавший импрессионистов, поверил в наличие этого странного родства. Что касается Ренуара – тот высказал сожаление в адрес Золя: «Какую прекрасную книгу он мог бы написать, книгу, которая стала бы не только историческим воссозданием весьма оригинального направления в искусстве, но была бы также и „человеческим документом“, – если бы в своем „Творчестве“ он дал себе труд попросту рассказать обо всем, что видел и слышал в наших мастерских!»[175] А Клод Моне написал Эмилю: «Вы намеренно позаботились о том, чтобы ни один из ваших персонажей не был похож на кого-то из нас, но, несмотря на это, боюсь, как бы наши враги из числа как газетчиков, так и читателей не произнесли имени Мане или, по крайней мере, наших имен, желая объявить нас неудачниками, чего у вас и в мыслях не было, я не мог бы в такое поверить».[176] И так все – вплоть до Гийеме, ярого почитателя Золя, который, не удержавшись, пожаловался: «В общем, книга весьма увлекательная, но и весьма удручающая. Все ее персонажи пали духом, плохо действуют, плохо думают. Люди, наделенные талантом, равно как и неудачники, неизменно кончают тем, что проваливают свою работу… О Господи, хоть бы стайка, как выражается госпожа Золя, не захотела узнать себя в ваших героях, совершенно неинтересных, поскольку они, ко всему прочему, еще и злы».[177]
Опасения Гийеме насчет членов «стайки» ошеломили Золя. Ему и в голову не могло прийти, что, рассказывая о своих друзьях под вымышленными именами, откровенно говоря об их достоинствах и недостатках, он бросит на них тень, возбудит в ком-то подозрения. Получается, что художники не менее щепетильны в вопросах «чести», чем обыватели! Какое горькое разочарование он испытал!
С особенным страхом Эмиль ожидал теперь реакции главного заинтересованного лица – Сезанна. Что верно, то верно: Золя очень невысоко ценил живопись друга, считал его неспособным провести хотя бы одну прямую линию, жалел его и даже слегка презирал. И, посылая другу юности изданное книгой «Творчество», невольно испытывал смутное раскаяние. Сезанн откликнулся на подарок 4 апреля 1886 года лаконичной запиской: «Дорогой Эмиль, я только что получил „Творчество“, которое ты любезно мне прислал. Благодарю автора „Ругон-Маккаров“ за это свидетельство памяти и прошу у него позволения пожать ему руку, думая о давних годах. Всецело твой под впечатлением о минувших временах».
Золя несколько раз перечитал записку, и его словно окатили ледяной водой. Какой холодный, официальный тон избрал Сезанн для того, чтобы поблагодарить «автора „Ругон-Маккаров“»! Сомнений не оставалось: гордость Сезанна жестоко уязвлена. Великая дружба умерла. Однако Золя не чувствовал себя виноватым. В его глазах искусство оправдывало все. Он готов был пожертвовать чем угодно ради того, чтобы вскормить собственной кровью и плотью книгу, написать которую ему представлялось необходимым. Убедившись в том, что Сезанн почувствовал себя оскорбленным из-за такой малости, да просто – без всяких оснований, Эмиль пришел в такую ярость, что даже не попытался восстановить отношения с другом.
Гонкур, еще более подозрительный и обидчивый, чем большинство художников-импрессионистов, буквально набросился на «Творчество», стремясь обнаружить в нем явный плагиат, после чего записал в своем «Дневнике»: «Дочитав этот пересыпанный ругательствами отрывок, откладываешь роман с тем же ощущением унылого отвращения, какое остается, если нечаянно случится присутствовать при сцене, разыгравшейся между подлыми и грязными людьми. Эта особенность вообще присуща Золя, его диалоги всегда произносят чернорабочие, а не художники. Речь художника может быть уснащена ругательствами, может быть вульгарной, но под руганью и под вульгарностью выражений в ней всегда остается нечто такое, что ее отличает, что ее отделяет, что ее возвышает над языком плотников, а в „Творчестве“ все время говорят плотники».[178]
Несколько недель спустя тот же Гонкур, раздраженный хвалебной статьей Жиля о романе Золя в «Фигаро», снова нападает на ненавистную ему книгу: «Хорошо построенный старомодный роман, роман, состряпанный заурядным изготовителем… Мне нравится встречаться в книгах Золя с ним самим, по крайней мере, эту человеческую особь он изучил, – а он, похоже, знал в своей жизни очень мало людей, как мужчин, так и женщин! Но увидеть, что в одном и том же романе он слепил из собственной личности двух человек, Сандоза и Клода, это и правда чересчур. Вскоре, по примеру Гюго, все персонажи книг Золя превратятся в одних Золя, и я не поручусь, что после этого он не проберется и в своих героинь… Разве в своей книге он вывел художников? Это плотники, оцинковщики, канализационные рабочие… Что же касается революционных идей Золя в искусстве, это везде явное пережевывание речей и блестящих пассажей Шассаньоля[179] и прочих. И повсюду, больше чем где-либо еще, едва переделанная копия… Но черт возьми! До чего же он продувная бестия, мой Золя, и он кое-что знает о том, как извлечь выгоду из того, что он у меня стянул… В сущности, Золя в литературе только и умеет, что подбивать новые подметки, и теперь, когда он закончил переписывать „Манетт Саломон“, он готовится написать заново „Крестьян“ Бальзака».[180]
Пять дней спустя, ужиная вместе с четой Золя у Доде, Гонкур о «Творчестве» отзывался в целом одобрительно, но все же с некоторыми оговорками, от которых писатель мучительно замирал на своем стуле. Когда гости поднялись из-за стола, спор между двумя собратьями по перу о преобладании духа над силой сделался таким ожесточенным, что Александрина пронзительным голосом зачастила: «Если вы не прекратите, я сейчас начну плакать… Если вы не прекратите, я сейчас уйду!» Гонкур возмутился: «У этого человека, живущего в уединении и поддерживающего отношения лишь со слугами его славы, и впрямь начинается мания величия; автор не может вытерпеть ни единого упрека, ни единого замечания, ни малейшего неодобрения».[181] Вывод крайне несправедливый, потому что за свою долгую карьеру Золя пришлось получить немало упреков и замечаний, и он всегда мужественно их терпел. Впрочем, газеты на этот раз были скорее благосклонны к нему, хотя и упрекали автора за его унылое и наводящее тоску изображение мира художников.