Единственным, что я хорошо помню о той зиме в Бершере, последней моей зиме с Бродягами, была муштра, которую мамочка Лора устроила мне по поводу хороших манер. Я столкнусь с ними в Нуине, сказала она, и я должен делать это сознательно, встречаясь с людьми, которые знают, как себя вести. Манеры важны, сказала она, и если я так не думаю, то я последний осел. При этом у меня хватило нахальства спросить, почему.
— А ты хотел бы ехать в фургоне с несмазанными колесами? — сказала она. — Но и это еще не все. Если у тебя просто честное сердце, внешнее впечатление может сделать тебя чем-то большим. Будь обходителен с кем угодно и по какой угодно причине, и тебе начнет нравиться этот бедняга, а это еще никому не вредило.
В Ломеде они устроили для меня вечеринку в лучшем духе Бродяг, остановив всю работу на пристани и напоив капитана парома до такой степени, что он был не в состоянии возражать. Я помню, как Минна говорила ему, что запомнит его на всю жизнь, ибо моряки приходят и уходят, но с тех самых пор, когда она достаточно повзрослела, чтобы заводить марлинь, она мечтала о том, чтобы увидеть живого морского капитана с яйцами. Я тоже был прилично надравшись, когда они запихали меня на паром, все разом крича, плача и давая советы. Я перестал петь, когда отдали концы, и понял, что действительно покидаю друзей, но не протрезвел даже тогда, когда капитан причалил паром к пристани, находящейся уже в Нуине. Он сделал это так, что сорвал обшивку с причала, и начал бранить всех на свете за то, что построили такой убогий причал, который даже не может стоять под натиском мужчины с яйцами… Это было забавно.
К моему удивлению, даже воздух в Нуине оказался другим, чем в остальных странах. За исключением Пенна, это старейшая цивилизация нашего времени, по крайней мере, на этом континенте… нет, так тоже нельзя говорить, ибо что я знаю об известной Мисипанской империи далеко на юге, и кто может отрицать возможность существования огромного государства — а то и множества таковых — в отдаленной западной области, которая, я знаю, существует на континенте? Пожалейте меня, друзья, если только я утрачу убежденность в собственном невежестве…
В Пенне, кажется, в последние два-три столетия не слишком заботятся о записи фактов своего прошлого — возможно, виной тому излишнее добродушие. Нуин же просто загружен историей, ошеломлен ею, сверкает ею; но в то же время и находится в ее тени. Дион, все еще упрямо занятый сегодня записыванием того, что может вспомнить из случившегося, так и не вышел из этой тени… Впрочем, как он может это сделать и, если уж на то пошло, почему должен? До того, как мы отплыли, это был его мир.
Ох, иногда я все-таки… нет, не устаю от слов, но становлюсь обескураженным и немного одуревшим от усилий, удовольствия и пытки законсервировать отрывок моей жизни посредством постоянно приходящих слов. И я думаю попросить этого бедного принца — равного мне и в то же время стоящего выше меня — продолжить эту книгу, если я сдамся, остановлюсь на пути, намеченном самим собой, и сойду с него. Точно так же, как ушел от Бродяг, когда в этом не было подлинной нужды. Но Дион не смог бы продолжить мою книгу, и, оставаясь с крупицей здравого смысла, я удерживаюсь от такой просьбы…
Когда я сошел на берег напротив Ломеды, оказавшись в Хамдене, нуинском городке, я тут же заметил статуи. Там были некоторые современные, пусть и слегка неуклюжие, но неплохие — Моргана Великого, к примеру, и некоторых других хорошо откормленных величеств, — но всех их безжалостно заслоняло искусство Былых Времен. Там имелось и множество бронзовых статуй, которые определенно пустили бы в переплавку в любом Другом месте, кроме Нуина. Хамден гордится ими — нарядный, здоровый город среднего размера, чистенький и дружелюбный, открытый со стороны реки и хорошо защищенный с других трех сторон. Гордится он и своими крашеными белой краской домами, и замечательным парком, и хорошим рынком.
Однако в Олд-Сити столько статуй, что Хамден или любой другой город просто бы позеленели от зависти. Большинство из них из Былых Времен, которые в Нуине иногда кажутся почти вчерашним днем — иллюзия, которой у меня не было ни в одном другом городе. Я вспоминаю великолепного бронзового джентльмена, сидящего на Дворцовой площади. На трещинах и углублениях его, покрытых патиной одежд, видны явные следы древней окраски. Говорят, это краска из Былых Времен. Какой-то президент — Морган II, думаю, — покрыл его толстым слом современного лака, чтобы сохранить эту старинную краску. Она кажется пятнами алого, зеленого и пурпурного, но только не синего. Странно думать, что этот неизвестный религиозный ритуал должен был происходить в самые последние дни уходящего мира Былых Времен. Имя объекта поклонения высечено на постаменте — Джон Гарвард[32]. Никто, кажется, не может четко сказать, кем он был, но он скромно сидит там, с вечным и великолепным безразличием.
В тот день на мне была новая одежда, новый заплечный мешок для горна, сшитый Минной, а в моем поясе были зашиты деньги, ибо Бродяги скинулись и буквально осыпали меня дарами. У меня до сих пор не было ясной цели, никакого плана, никакого четкого решения, какой работой я буду заниматься. Я немного знал плотницкое дело, немного музыку; я хорошо знал глушь и дороги. И очень хорошо, что я — одиночка по профессии.
В гостинице в Хамдене я обнаружил кучку паломников, завершающих последний этап того, что нуинцы зовут Петлей Праведности. Петля представляет собой путешествие из Олд-Сити в величественный горный край провинции Гемпшер — там, на прохладных холмах, живет гораздо больше людей, чем можно предположить, — затем на юг, вдоль великой реки Коникут до Хам-дена или Шопи-Фоллз, а затем назад, в Олд-Сити, но уже по южным дорогам. Это светское паломничество. Церковь одобряет его, а остановки делаются у всех святых храмов и других средоточиях благочестия по пути, но в самой поездке нет ничего особенно священного. Любой может присоединиться к ним, и многие так и делают, включая респектабельных грешников, карточных шулеров, музыкантов, проституток и прочего народа, который старается убежать от скуки.
Сняв комнату на ночь, я пошел в пивную и тут же подружился со смуглым парнем, приняв его из-за доброты и открытости за отъявленного грешника. Он по собственной воле поприветствовал меня, и я сразу почувствовать себя непринужденно. Одет он был по нуинской моде, которая уже начала распространяться и за границами этой страны, но еще не настолько, чтобы я успел примкнуть к ней, — мешковатые бриджи до колена и свободная рубаха вылезающая из-под ремня повсюду, за исключением того места где торчала рукоятка кинжала, чтобы не помешать его быстрому выхватыванию. Около половины паломников в пивной были одеты в том же стиле, но парень оказался единственным, у кого на бедре вместо обычного короткого ножа висела рапира. Как я узнал позже, нож у него тоже был, но он носил его под рубахой — точно так же, как я носил свой до того, как попал к Бродягам.
Рапира была замечательной смертоносной штучкой, менее двух футов в длину, легкая и изящная, едва ли достигавшая полдюйма в самом широком месте, из пеннской стали, и такого превосходного качества, что от одного прикосновения она пела, почти как тонкая стеклянная посуда. Оружие богатого человека, подумал я, но мамочка Лора говорила мне, что о цене подобных вещей спрашивают лишь тогда, когда хотят купить, да и то не сразу. Молодой человек так ловко управлялся с ней, будто она была продолжением его руки. Парню нравилось почти бесшумно вытащить ее из ножен и легонько провести пальцами вверх и вниз по лезвию, с задумчивым видом, что почему-то крайне нервировало всех в зале, причем они изо всех сил старались скрывать эту нервозность. Ничто не указывало, сколько времени он уже наслаждается этим, но какой-то инстинкт, похоже, подсказал ему, когда наслаждение стоит прекратить. Впрочем, возможно, это был и не инстинкт, а особенные нотки, зазвучащие в покашливании одного из священников, возглавляющих группу.