Так что на практике граждане мира живут по большей части в условиях, которые Церковь, точно беспокойная учительница, называет «системой чести». Это означает, что предводитель у Бродяг должен соединять в себе функции полицейского, священника и судьи. Считается, что он должен следить, чтобы обо всех беременностях сообщалось властям, даже если табор через несколько месяцев окажется в сотнях миль отсюда. Он должен обеспечить должный присмотр за женщинами в критическое время И если ненароком, когда табор будет вне досягаемости священника, родится мут, предводитель должен взять нож в свою собственную руку и убедиться, что нож поразил сердце, и своими собственными глазами проследить, чтобы тело погребли под молодым деревцем, которое согнуто в форме колеса…
В каждом из трех фургонов у Бродяг Рамли, за исключением театрального, хватало места для двенадцати человек, так, чтобы никому не приходилось спать в «передней», которая, как считалось, приносит несчастье — у Бродяг полным-полно маленьких суеверий вроде этого, зато, как ни странно, они свободны от суеверий больших. Включая фургон-штаб, верхняя граница численности табора не должна превышать сорок два человека. У некоторых Бродяг по шесть повозок или даже больше — это уже чересчур. Тридцать шесть человек, после того, как присоединились мы с Сэмом, было самое то: не так много, чтобы папаша не мог отслеживать происходящее, но достаточно, чтобы на нас не могли напасть самые опасные шайки бандитов. Кстати, ребята Баклана Донована были не бандитами, а городскими хулиганами — намного более глупым племенем.
В тот первый день в Хамбер-Тауне, когда нас приняли в ряды Бродяг, папаша Рамли отправился присматривать за лагерем, а Бонни Шарп уселась рядом с мамочкой Лорой, прижавшись затылком к ее коленям и наигрывая какую-то мелодию на своей мандолине. Мы с Сэмом остались на попечении Минны.
Жизнь Бродяг подчинена именно такому ритму, быстрым и явным переходам от напряжения к спокойствию, и наоборот. Бонни явно получила удовольствие, выслушав мою историю, расспросы мамочки Лоры и периодические замечания моего папы; ее большие глаза с веселыми искорками, большие и серые, перескакивали с одного собеседника на другого, ничего не пропуская. Когда же все закончилось, Бонни прекрасно знала, что Минна присмотрит за нами, так что Вселенная для Бонни, думаю, уютно сузилась до рыжей медвежьей шкуры, блестящих струн мандолины, чистых звуков музыки, которую она играла, удовольствия от молодости своего здорового тела и теплоты коленей мамочки Лоры. От времени напряжения до времени простого покоя с музыкой — я тоже вскоре изучил этот ритм. И если бы ики не изучила его, я бы не смог уживаться с нею так, как мы уживаемся сейчас… Впрочем, тогда бы она была уже кем-то другим, неузнаваемым. Избавьте меня от жизни с доброй душой, чьи всплески энтузиазма никогда не сменяются периодами расслабленного отдыха…
Минна Селиг отвела нас в один из фургонов, и под ее черными кудрями возникла прелестная гримаска задумчивости…
До меня только сейчас дошло, что некоторые из вас могут вообще-то оказаться женщинами. И если так, вы захотите узнать, что еще было надето на Минне. Эта постоянная озабоченность одеждой других женщин — неискоренимая черта, которую мне так и не удалось вытрясти не из одной из вас. Ладно, ловите кайф — темно-вишневая блуза, замызганные льняные штаны и мокасины вроде тех, что носили мы все — кроме, конечно, папаши Рамли, который прибил бы любого, кого застал бы рядом с имитацией своих позолоченных босых ног.
Минна по чистой случайности (сказала она) нашла нам место в том же самом фургоне, где спали они с Бонни. Счастливая случайность: я занимал один и тот же отсек все четыре года. Бонни перебралась в другой фургон, когда вышла замуж за Джо Далина в 319 году, а Сэм позже переехал к мамочке Лоре — событие, о котором я расскажу потом, но только самую малость, ибо я знаю одно: в этом была глубина, естественность, неизбежность, которую они бы не захотели объяснять, даже если бы и смогли. И что бы я ни написал о их совместной жизни, это будет не больше, чем простые догадки.
Да, я остался в том самом месте, которое для меня отыскала Минна. Я создал свой дом из каморки размером четыре на восемь и на семь футов, учась жить сжато и небогато, но не в прямом смысле… Правда, вы можете сказать, что мы все сжаты тем отрезком времени, который редко достигает всего одного столетия, на частичке космической пыли, которая неустойчиво кружится в пустоте каких-то жалких три или четыре миллиарда лет. А еще я учился тому, как мало значит материальное имущество, если его нельзя без труда уместить в объеме четыре-на-семь-на-восемь, оставляя место для себя самого, а время от времени — и для Минны.
22
Я пришел в Леваннон, к кораблям, и не стал моряком.
Что же это за штука, некая судьба, которая застигает врасплох все наши предвидения, все наши разумные планы вместе с фантастическими мечтами? Возможно, когда мы раздумываем о будущем (а этим мы непременно должны заниматься, если считаем себя людьми), это действие обычно включает в себя нечто безмерное, как будто мы со всей человеческой глупостью ожидаем что судьба под воздействием нашей суеты изменит свое направление. Мальчишка воображал огромные корабли, великолепные тридцатитонники, направляющиеся на восток по северному маршруту; в своих мечтах он видел высокие, огромные паруса, светящиеся в золотистой дымке. Юноша поздним летом 317 года, самый ничтожный член шайки Бродяг, о которой он ничего не слышал еще месяц назад, сошел с плоскодонного парома в вонючем порту Ренслар, помогая старому Уиллу Муну погонять мулов. Думаю, он был всего на четверть дюйма выше того, кто овладел Эмией Робсон. Когда парочка погонщиков бранью и уговорами заставила переднюю повозку въехать на пандус и выехать с пристани — папаша Рамли носился вокруг, изрыгая из пасти советы, на которые старый Мун не обращал ни малейшего внимания, — Уилл кивком привлек внимание юноши к соседнему судну, плюнул табачной жижей и заорал, будто был слегка глуховат:
— Ты умеешь читать, сынок?
— Да, умею.
— Лора учит тебя учению, я слыхал?
— Я умею читать, Уилл.
— Ладно, тогда прочти мне имя вон той старой калоши.
— Пожалуйста. Там написано — «Дейзи Мэй».
Бедная уродливая приземистая посудина пахла гнилым луком и дохлой рыбой. Она была широкой посередине, с низким тупым носом и квадратной кормой, с нескладным утлегарем[27], напоминающим деревянную ногу. Весельные банки были вытерты до блеска ноющими ягодицами рабов. Сами рабы, наверное, в этот момент дожидались следующего испытания запертыми в каком-нибудь бараке. Это был единственный блеск во всей этой посудине; благодаря тому, что паруса были взяты на рифы, часть заплат оказалась не видна.
— А какие догадки насчет тоннажа? — закричал Уилл.
— Никогда раньше не видал такой лодки. Он разразился хохотом.
— Лодка… Это хорошо! Эй, да они бы содрали с тебя кожу за такое слово! «Корабли» — вот как надо их называть, когда они такого размера. Давай, скажи, какого он размера.
Корабль выглядел древним и маленьким, покрытым морозными кристаллами соли и серым — цвет одиночества и запущенности. Он высоко сидел в воде, пустой, выжженный солнцем; если вахтенный находился на борту, он должен был ходить ниже, где, бьюсь об заклад, жаркая вонь была просто невыносимой. Я решил, что перед нами какая-то грузовая шлюпка, построенная для коротких рейсов между портами Гудзонова моря, которую, вероятно, скоро пустят на дрова.
— Она не такая уж рухлядь, как кажется, — сказал Уилл. — Ее покрасят перед тем, как снова выйти в море, и ты будешь удивлен.
Убогий портовый пес прибежал на запах отбросов, но не осмелился спрыгнуть на палубу. Он поднял кудлатую лапу у пиллерса[28], плохо прицелившись и обрызгав планшир[29]. Уилл Мун свободной рукой сделал движение, будто бросает камень; пес удрал, в ужасе поджав хвост. Я представил, как старая унылая калоша кротко вздыхает от унижения, слишком немощная, чтобы возмутиться.