В середине дня у Шэрон начались галлюцинации. Мы оба сидели рядом с нею. Вернее, сидел я, потому что Абрахам боролся с одолевавшими Шэрон дьяволами, и единственным оружием, которым он мог воспользоваться, была нежность его рук. После нашей работы в госпитале я узнал, что больные очень часто умирают во время бреда от спазматической остановки дыхания, наступающей, по-видимому, из-за простого испуга, вызванного кошмарными галлюцинациями.
Шэрон от испуга не умерла.
Думаю, даже на пике страданий она понимала, сто Абрахам рядом, что он касается ее, следит за любой тенью, пробегающей по ее лицу, требует, чтобы Шэрон оставались с ним и ничего не боялась. Наверное, было бы естественным увидеть моего друга в роли юного Святого Георгия — ведь насколько оказалось бы легче, насколько проще, если он бы мог противопоставить свое хрупкое тело реальному, извергающему пламя дракону! Но реальные драконы всегда спокойны и бесформенны, а единственное, что может поддержать человека в его борьбе с тенями, — это доброта.
Вскоре Шэрон впала в бессознательное состояние, глаза ее закрылись в ступоре, вызванном высокой температурой. Вот тогда Абрахам ненадолго потерял контроль над собой — вероятно, потому что исчезла возможность общения с нею, а он ничего не мог поделать. Его трясло в судорожных рыданиях, напрочь лишенных хоть чего-то похожего на слезы. Тут я заставил его проглотить немного черного кофе. Потом нашел в свободной спальне раскладушку, принес ее в комнату Шэрон и велел Абрахаму лечь, хотя и знал, что спать он не будет. Он быстро взял себя в руки и снова сел рядом с Шэрон. В госпитале нескольким больным сохранили жизнь с помощью искусственного дыхания. Поэтому Абрахам не сводил с Шэрон глаз из боязни пропустить мгновение, когда ей понадобиться искусственное дыхание. Газета писала что-то об отсутствии кислородных баллонов, говорила о транспортных авариях. Прочитав это, я понял, что способа достать для Шэрон такой баллон не существует, и перестал дергаться…
Должно быть, сейчас около полуночи. Я сижу в гостиной над своими записями. Если Абрахам позовет меня, я услышу. Температура — 105F.[62] Но среднее значение в этой фазе — около 107F.[63] К тому же Шэрон хорошо дышит. Она крепкая. Она хочет жить. Она очень молода.
Часы, ползущие мимо нас, должны привести хоть к какому-нибудь рассвету. Тишина здесь, тишина везде. Я слышу дыхание Шэрон, ровное и достаточно сильное. Город пребывает в непривычном безмолвии. Если она умрет, этот дневник не будет иметь ни малейшего значения. Пойду посмотрю, не могу ли я что-нибудь сделать.
21 МАРТА, ВТОРНИК, ДЕНЬ
Сегодня утром, в четыре часа, продолжавшийся более полусуток жар у Шэрон наконец спал. Не было зловещего выравнивания температуры на высоком уровне. Она все еще без сознания, но теперь ее состояние почти может быть принято за естественный сон. 99,1F.[64] Утром я вышел купить газету (радиопередачи — не более чем сводящая с ума болтовня, а две лучших станции и вовсе уже замолчали) и даже отыскал киоск, в котором продавались несколько четырех- и восьмиполосных газет. На киоскере красовалась пресловутая бесполезная марлевая повязка, и он бросил мне сдачу, изо всех сил стараясь не касаться моих пальцев…
В понедельник днем толпа разгромила офис Партии органического единства. Охранявший вход полисмен (я всегда буду думать, не был ли он тем самым славным великаном-ирландцем) попытался — в качестве последнего средства — применить оружие, но толпа не обратила на выстрелы ни малейшего внимания и попросту растоптала его. Они сожгли все помещения и вырезали еще несколько человек, которые, по-видимому, оказались всего лишь невинными сторожами. Можно считать, что отчасти это было делом моих рук. Я больше никогда не смогу быть Наблюдателем. Я выкинул газету и сказал Абрахаму, что их больше не продают.
Он наконец заставил себя поспать. Я пообещал разбудить его, если в состоянии Шэрон наступят какие-нибудь изменения. Конечно я его разбужу. Невероятно, но, несмотря на всю марсианскую и человеческую науку последних тридцати тысячелетий, я совершенно бессилен. Все, что мне остается, — это сидеть здесь, смачивать ее губы, смотреть и ждать.
21 МАРТА, ВТОРНИК, НОЧЬ
Она все еще без сознания, но температура упала до 98,7F.[65] Дыхание отличное, да и дышит она теперь не только ртом. Было несколько очевидных глотательных движений. Вечером видел, как слабо шевельнулась ее рука, но возможно, это всего-навсего плод моего воображения. Абрахам не видел, а я промолчал из боязни выдать желаемое за действительное. Думаю также, что несколько минут назад, когда я щупал ее пульс, было слабое ответное движение, но и здесь я мог ошибиться. В любом случае пульс хорош: постоянный, сильный, слегка замедленный — никакой неравномерности, которая была так заметна при высокой температуре.
Они рекомендуют стимуляторы и жидкую пищу, как только больной сможет глотать. Но сначала она должна прийти в сознание. Долгожданный момент наступит. И ужасные впадины на ее щеках, которые появились в последние сорок восемь часов, исчезнут. У нас все время наготове кофе и теплое молоко. Покупка пищевых продуктов снаружи, вероятно, оказалась бы сложным делом, но мы нашли на кухне доверху наполненный холодильник, да и подача энергии до сих пор не прерывалась. Кроме того, есть еще четырех-пятидневный запас консервов. И когда мы обессиленно перекинулись Абрахамом несколькими словами, мы уже считали само собой разумеющимся, что она очень скоро откроет глаза и увидит нас. Абрахам часто разговаривает с нею. Разумеется, она не отвечает, но мне показалось, что когда он поцеловал ее, маска непонимания на ее лице чуть дрогнула.
Мы коснулись в этот вечер и другой темы. Я хотел вывести Абрахама из состояния внутреннего неистового самосуда. Я говорил о том, что когда пандемия пройдет, человеческое общество, насколько мы его знаем, уже никогда не сможет быть таким, каким оно было до катастрофы.
— Оно должно знать, — сказал Абрахам, — что пандемия явилась делом рук человеческих. Этот факт должен дойти до них, войти в их плоть и кровь. А их праправнуки, думаю, должны помнить о случившимся еще лучше.
— Люди уже знают. — И я рассказал ему о том, что содеял сам и что совершила толпа.
— Думаю, вы были правы…
— Этого я никогда не узнаю, Абрахам. Содеянное содеяно, и мне остается только судить себя до конца жизни… и, вероятнее всего, приговорить к повешению.
— Если мое мнение хоть чего-нибудь стоит, вы поступили правильно. Но этого мало. Когда все закончится, Уилл, я должен буду обо всем написать, обо всем что знаю… В конце концов Ходдинг и Макс мертвы — кто еще может рассказать? И каким-то образом мне надо будет проследить, чтобы не планете не осталось уголка, которого не достигла бы правда.
— А нужна ли будет людям правда, Абрахам, когда все закончится? Что если ты, например, обратишься к властям, а они скажут: «Где доказательства?»
— Ну, тогда я мог бы соврать и заявить, что сам приложил к случившемуся руку. Если это единственный способ предать факты гласности… — Плохо по нескольким причинам… — О, Уилл, разве важна судьба отдельной личности, когда все, что…
— Важна, но не в этом главная причина. Ты посмотри на свое предложение с другой точки зрения… Если ты поступишь таким образом, ты станешь козлом отпущения и ничем больше. Ты знаешь, зачем людям нужны козлы отпущения? Чтобы избежать необходимости смотреть на самих себя! Ведь именно в нашем мире может процветать Джозеф Макс. И все граждане — ты, я, любой — ответственны за то, что они допускают существование такого мира, за то, что они не стремятся жить в другом, лучшем мире. Мы прекрасно понимаем этические требования. Мы способны понимать их на протяжении уже нескольких тысячелетий. Но мы никогда не хотели, чтобы этим требованиям подчинялись наши собственные поступки. Вот и все… Реализуй себя в долгом труде, Абрахам, а не в красивом жесте или в оставшейся никем не замеченной жертвенности. На уровне личности… Я всегда видел в себе особое пламя, более яркое, чем в других. Я всегда любил тебя… И потому я запрещаю тебе отдавать себя на бессмысленное распятие!