Заболевание, разумеется, достигло и Азии. Но это и все, что нам известно. После двухлетней крупномасштабной войны оно должно было выкосить там людей, как сорную траву. Однако Властители сателлита утверждают, что в Азии все еще продолжаются какие-то боевые действия. Вялый огонь смерти, возможно, угасает, а возможно, и нет.
Ходят разговоры, что следует организовать спасательную медицинскую экспедицию с армейскими частями в авангарде — для защиты. Не знаю, не знаю… В ближайшее время такая экспедиция в любом случае нереальна — по крайней мере до тех пор, пока остальной мир хоть немного не восстановится. Наверное, достаточно было просто окружить Кантон, Мурманск и Владивосток, где они воплощают идеи разрушения в радиоактивный кобальт, но все попытки к общению со времени начала войны встречались зловещим и яростным безмолвием. Насколько мне известно, большой континент основательно охраняет себя. У них имеются прекрасные радары и все еще есть кое-какие средства — авиация, противовоздушная оборона, управляемые ракеты, — чтобы без проблем сбивать все иностранные самолеты. Что они и делали а последние три года… Тут потребовалась бы крупная военная операция, а у западного мира на такую операцию сейчас нет ни сил, ни средств. К тому же, порабощенное население вполне может принять спасательную экспедицию за вторжение и возненавидит иностранных дьяволов не меньше, чем верхушка. Это может стать логическим завершением национальной паранойи… Впрочем, все равно мы не можем бросить на произвол судьбы треть планеты, и рано или поздно здравомыслие сломает этот барьер, хотя бы ради самих себя.
Чем были эти годы для вас, Дрозма? В ваших письмах вы мало говорили о себе. Я знаю, что вы стоите в стороне и наблюдаете за обоими с никогда недоступной мне ясностью взгляда. Я надеюсь (хотя вы и не упоминаете об этом), что освобождение от административного бремени оставило вам для созерцания лучшие часы. Несмотря на разразившуюся катастрофу, несмотря на продолжающееся разделение мира, я все еще верю, что создание Союза возможно, и не далее чем к концу жизни моего сына. Когда я увижу вас, мы должны будем обсудить это, как и многое другое из медленно созревающих порождений нынешнего века. Я подарил минойское зеркало Шэрон и Абрахаму, рассчитывая, что вы одобрите такой поступок.
У них есть все атрибуты зрелости. Теперь мне хочется, чтобы и вы могли увидеть Абрахама — как он ждет покупателей в маленьком магазинчике, как задает тон во всеохватывающей беседе, которую ведут на шатком крыльце старик и молодой человек. Он даже перенял манеру ставить ударения, хоть никто и не примет его за уроженца Вермонта. Маленький городок был опустошен пара, как и весь остальной мир — около сотни смертей при населении менее чем в четыре сотни, — но он живет в согласии и продолжает свое скромное дело с подлинно вермонтским упрямством. Владельцем магазинчика является старик, у которого пара убил всю семью. Он больше похож на изношенные серые обрывки человеческой плоти, но не сбит с толку. Он считает Шэрон и Абрахама своими «новыми детьми», а сам предпочитает посиживать на солнышке.
Они живут над магазином. Одну комнату превратили в библиотеку, и Шэрон очень много читает.
— Мы не останемся здесь на всю жизнь, — сказал мне Абрахам.
Это приятное и, по-видимому, необходимое им временное убежище от неприятностей остального мира. Им нужно несколько лет тишины и учебы: Шэрон — чтобы построить на руинах утраченного совершенно новую жизнь, Абрахаму — чтобы, систематизировав и поняв прошлое и настоящее, перейти к новым открытиям, к новым попыткам, и я бы никогда не отважился предсказать их исход. Он раньше Шэрон освоил язык глухонемых. Она училась у него, и это стало первой ступенькой, на которую она шагнула, покинув лабиринт отчаяния. У Абрахама есть и другие способы вернуть ей мир. Шэрон никогда не увлекалась чтением, место книг в ее жизни занимало пианино. Теперь она во всем придерживается того же мнения, что и Абрахам, и они никогда не попадают в тиски одиночества.
В его преданности нет скрытого чувства вины, лишь любовь и всепоглощающий интерес к бесконечной тайне другой личности. Его больше не донимает стремление обвинить себя во всех мировых несчастьях. Он смотрит на себя, полагаю, очень просто — как на человеческое существо, обладающее возможностями, которые не могут быть ни потрачены впустую, ни упущены, ни выставлены в смешном виде. Да, Дрозма, этот человек научился смотреть в зеркало.
Кроме того, он рисует. Думаю, он занимается этим для удовольствия Шэрон и всех тех, кто пожелает взглянуть на его работы. Впрочем, для собственного удовольствия — тоже. У меня есть подаренные им новые картины, они в водонепроницаемом баллоне, и я привезу их вам. Мне бы очень хотелось, чтобы вы могли увидеть и некую фантазию о подземной реке в Гоялантисе, но я не мог принять ее в подарок, потому что знал: Шэрон она гораздо нужнее. Шэрон тоже пробует себя в этом искусстве — без ложной скромности, отчасти под руководством Абрахама, но гораздо сильнее ею руководит собственное богатое воображение… Может быть, из этого что-нибудь и получится, говорить пока рано. Нет, они никогда не попадут в тиски одиночества.
Весь мой рассказ, Дрозма, так же трогательно несовершенен, как несовершенны сами слова. Я вспоминаю свой отчет за 30963 год и дневник нынешнего года. Я постоянно изумлялся, как сложна реальность, как неполон мой рассказ о происходящих событиях, как похож он на сделанные с помощью телескопа фотографии Марса — они забавляют и возбуждают человеческое воображение чувством истины, только истина эта недоступна. Я помню Латимер, эту характерную для Новой Англии эксцентричную смесь истории и завтрашнего дня. Я способен ощутить запахи тех дней и снова услышать уличные звуки, хотя мои слова уступают фотографии, да и фотография рассказала бы вам слишком и слишком мало.
Я помню мою первую встрече с Анжело Понтевеччио. Как я могу объяснить, почему с такой легкостью и уверенностью узнал его, когда он, прихрамывая, вошел в дом, положил «Крития» и принялся изучать меня с любопытством двенадцатилетнего, столь отличным от дружелюбия его матери?.. Как я могу объяснить свою уверенность в том, что рядом со мной оказалось человеческое существо, которое я всегда должен любить, даже если и не понимаю его?
Заставил ли я вас увидеть Фермана? Или кого-либо еще из этих сбивающих с толку комплексов противоречий, называемых нами людьми? Мак… Я так никогда и не узнаю, не нанес ли я ему душевную рану тем, что вырвал эту проклятую зубную щетку из общей шеренги… А миссис Кит и ее аметистовая брошь…
Я всегда буду помнить Розу, ее милые брови на круглом лице, вечно приподнятые в удивлении своим сыном и миром вокруг него.
Я не забуду Амагою.
Я помню, как впервые увидел спутник. В Америках его называют «Полночной Звездой». Я видел его поднимающимся над северным горизонтом. Он двигался не так быстро, как метеор, но гораздо быстрее обычной звезды. Это самое драматическое достижение человеческой науки, однако я думаю, он нечто большее, чем наука. Это живой палец, ощупывающий небеса. Над Тихим океаном он пролетает в дневное время, и его не видно, но я снова увижу его когда вернусь домой. Я помню море, море прошлых веков и сегодняшней ночи, море, которое меняется только для того, чтобы остаться тем ж самым.
И никогда, прекрасная Земля, никогда — даже в разгар человеческих бурь — я не забывал тебя, моя планета Земля. Я не забывал твои леса и поля, волнение твоих океанов и спокойствие гор, твои луга и реки. Твое вечное обещание, что весна вернется.