Из этого не следует, что такая мягкая и ограниченная концепция как доброта в любом случае является синонимом блага. Люди обманывают себя иллюзией, будто добро и зло полностью противоположны. Это один из тех кратчайших путей, которые оборачиваются тупиками. Добро — гораздо широкий и более содержательный аспект жизни. Я думаю, отношение к злу выражается в чем-то большем, чем отношение сосуществования. Но зло донимает нас, преследует, как головная боль, тогда как добро мы считаем чем-то само собой разумеющимся, как мы считаем само собой разумеющимся здоровье, пока оно не утрачено. Тем не менее добро — напиток, зло же — только яд, который иногда находится в осадке. В течение жизни мы способны стряхивать стакан, не разливая вина. Хорошо спокойненько сидеть на солнышке — нет этому процессу сбалансированно противопоставленного зла. А где найти подходящее зло, которое можно противопоставить прослушиванию фуги соль минор? Вопрос этот столь же абсурден, как вопрос: «Что противоположно дереву?» Распознавая множество частичных амбивалентностей[50] между рождением и смертью, мы не замечаем их частичности и обманываемся предположением, будто амбивалентность точна и вездесуща. Мне кажется, что как люди, так и марсиане не станут мудрыми до тех пор, пока не выведут свое мышление за пределы символистического языка обманчивых и соблазнительных картинок. Ну-ка, пусть кто-нибудь измерит хотя бы обыденное равновесие дня и ночи…
И если я должен объяснить свои действия на безличном уровне (а я думаю, должен), то я имею собственное отношение к жизни Абрахама Брауна, потому что верю, что у него есть потенциально великая интуиция. И если я не прав, он обречен развивать эту интуицию (он не может помочь себе сам) на наиболее опасных и безотлагательных человеческих проблемах. И если он способен со свей развивающейся интуицией достичь зрелости без бедствий, я не понимаю, почему остальным из его породы не помочь ему твердо держать стакан и выбросить осадок. Каким путем, я думаю, другой вопрос: это может быть и искусство, и преподавание этики, и даже политическая деятельность. Разумеется, потратить девять лет на его поиски меня заставили не только ум Абрахама. Сам по себе ум — ничто. Или даже нечто худшее — Джозеф Макс чертовски умен. Причина также не в его беспокойной и сбитой с толку душе, не в его нынешнем «я». Его нынешнее «я» способно быть глупым, робким и неприветливым — таким, каким я нашел его сегодня. Нет, в Анжело (как и в Абрахаме) была и остается смесь из ума, любознательности, мужества и доброй воли. Его ум ошеломлен и измучен ужасающими сложностями окружающей жизни. Его любознательность и мужество, подкреплены слепым случаем и неизбежным одиночеством ума, в двадцать один год столкнули его с мерзостями большими, нежели готова вынести его душа… И он увидит гораздо большую мерзость в будущем — если выживет — и обнаружит, что его душа сильнее, чем ему казалось. Его добрая воля — это река, запруженная мусором, но она не сможет оставаться такой: она будет течь дальше.
Полагаю, что, как и любой другой, Абрахам Браун хотел бы время от времени быть счастливым. У меня было много счастья, и я надеюсь на еще большее. Я никогда не зарабатывал счастье поисками его. Давным-давно, когда я любил Майю и женился на ней, я думал (совсем как человеческие существа!), что занят поисками счастья. Ни она, ни я не нашли его, пока не бросили поиски, пока не осознали, что любовью можно обладать не больше, чем солнечным сиянием, и что солнце сияет, когда захочет. Помню, мы были полностью счастливы, когда она выжила при тяжелейших родах Элман. И если для счастья нужно искать причины, это было потому, что мы жили в полном соответствии с нашей натурой: у нас была наша работа, наш ребенок, наши друзья. Солнце было высоко. После того как я потерял Майю при рождении нашего сына, мое следующее счастье пришло годом позже, когда я, исполняя с оркестром Старого Города концерт «Emperor», обнаружил вдруг, что впервые знаю, что делать с тем невероятным октавным пассажем… Вы помните его: ревущая буря ослабевает, замирая без кульминации, и любой бы, кроме Бетховена, написал бы там крещендо. И понял тогда (думаю, что понял), почему он не поступил, как любой. Мои руки передали это понимание, и я был счастлив, не порабощенный больше воспоминаниями о гОре, но живущий так хорошо, как могу… И поэтому я думаю, что если зреющий ум Абрахама сумеет провести его через сложное в просторе, если его любознательность и мужество смогут показать ему относительную незначительность исправительной школы в Канзас-Сити, если река доброй воли окажется способной найти свое русло, Абрахам Браун будет достаточно счастлив. Во всяком случае, счастливее большинства… И я думаю, при всем своем уважении к одному из наиболее важных человеческих документов, что поиски счастья — это занятие для дураков.
Дрозма, если вы умны настолько, насколько я знаю, по одному характеру моих размышлений вы можете прийти к заключению, что я видел Абрахама еще раз. Это правда. Он в соседней комнате, его комнате, если он пожелаете считать ее своей. Не думаю, что люди Макса следили за мной, когда он отправился сюда, но в любом случае я не намерен спать и, осмелюсь заявить, способен справиться с любым из них. В городе или за его пределами сейчас, возможно, происходит нечто такое, перед чем, отказываясь верить, содрогнутся и отступят как человеческие, так и марсианские умы. Абрахам уверен в этом. Я же до сих пор сомневаюсь и лелею надежду, что тут могла быть ошибка. В любом случае, будучи беспомощным, этой ночью я не могу противодействовать случившемуся и остаюсь бодрствующим в неполном созерцании. А предчувствуя, что в грядущие дни и ночи мне может и не представиться такая возможность, я изложил свои субъективные соображения для вас, Дрозма. Я дал Абрахаму пилюлю, и он теперь отсыпается. Надеюсь, пилюлю поможет ему проспать до самого утра. Изредка он всхрапывал — совсем как убегавшийся за день щенок.
Теперь о Шэрон.
До Бруклина все еще непросто добраться. Интересные дела с этим человечеством!.. В наши дня можно воспользоваться новым туннелем с электронно-управляемой дорогой — они называют такие дороги «робби-роуд», — который фактически является продолжением Нижнего ровня Второй авеню. Шэрон утверждала, что если я доберусь до поворота на Грин-авеню, я уже смогу промахнуться… Конечно, она-то человек. Возможно, я бы не смог, зато такси сумело. Некоторое время мы поплутали в районе, который почему-то называется Гринпойнт, а затем рискнули свернуть на красивую авеню где-то в районе Флэтбуш. В конце концов мы нашли тихую улицу, на которой жила Шэрон. Для этого нам пришлось выбраться на другую сторону парка Проспект. Шэрон была права насчет поворота. Уверен, только мы были способны повернуть направо уже после того, как проехали его, а потом снова поворачивать то направо, то налево, а потом… Черт с ним! В следующий раз я попросту воспользуюсь метрополитеном.
Многоквартирный дом представляет собой что-то типа колонии музыкантов, сбежавших от обозленных соседей. Обстановка в гостиной кричала о том, что здесь живут женщины, но кабинет Шэрон строг, как лаборатория, — рояль, книжный шкаф да несколько стульев. И никаких украшений, нет даже традиционного бюста Шопена или Бетховена. Когда она ввела меня туда, я сказал:
— И ни одной вазы для цветов?
Она ответила:
— Ни одной.
Впрочем, это было чуть позднее. Когда же я только появился, она была совсем по-взрослому озабочена, чтобы в мою руку попала выпивка, а вдруг меня разместились подушки. Это был какой-то сугроб из подушек. Я вполне мог обойтись и без них, но брать меня в белоснежное окружение явно доставляло радость Шэрон. Она подсовывала эти чертовы подушки всюду, где оказывались или могли оказаться мои кости. Когда я поднялся, чтобы пожать руку миссис Уилкс, некоторые из подушек рассыпались, но Шэрон тут же водворила их на место. Она занималась этим, посмеиваясь над собой, но непреклонно. Прямо-таки безжалостно. С такой степенью, безжалостности что вам бы захотелось беззвучно заплакать.