— Вы знаете, я чуть было снова не вышла замуж, — продолжала она. — Мне казалось, что Анжело очень сильно нуждается в отце. Не следовало мне столько работать, теперь я понимаю. — Она вытерла пот со своего доброго, круглого, печального лица и поправила обернутое вокруг головы полотенце. — Он с достаточной уверенностью сказал вам, что не собирается войти в банду Билли Келла?
— Пожалуй, нет. Но, возможно, банда — это не так уж и страшно, Роза?
— Это страшно. Они устраивают драки… и не знаю, что еще. Я никогда не могла понять, что для него лучше. Все, что я могу, это проверить счет от бакалейщика. Как я вообще могла родить такого ребенка? Я, простая, как дорожная пыль…
— Это не так.
— Вы знаете, что это так, — сказала она безо всякого кокетства. — Кстати, отец Джад… он уже умер… он окрестил его Фрэнсисом. Это была идея Сильвио. В честь, знаете, благословенного Франциско ди Ассизи,[20] так что настоящее его имя Фрэнсис Анжело, но имя Фрэнсис так к нему и не приклеилось. Когда ему еще не было года, он выглядел как… как… В любом случае я должна называть его так, как решила я… Бен, вы не могли бы поговорить с ним о том, чтобы он не вступал в эту банду? Вы могли бы сказать, что я… что я…
— Не беспокойтесь. Я обязательно с ним поговорю.
— Ведь если он вступил, я, возможно, даже не узнаю об этом.
— Он бы вам сказал.
Выражение ее лица вполне определенно говорили, что существует достаточное количество вещей, о которых он ей не рассказывает.
— Кстати, Роза, мистер Ферман злится на меня?
— Злится?! — она была изумлена. А затем торопливо объяснила: — О, это из-за жары. Он ее плохо переносит. Мне самой всю последнюю неделю было тяжело общаться с ним.
В этот день я вывел свою машину — мы с Анжело назвали ее «Энди» в честь Эндрю Джексона,[21] потому что она всегда вздорно скрипела корпусом, — и поехал к «ПРО.У.ТЫ». Я знал, что в этот час Шэрон должна отправляться в опустевшую школу на музыкальные занятия. Она приняла предложение подвезти ее со снисходительным спокойствием.
— Мне кажется, Шэрон, тебе следовало бы иметь дома свое собственное пианино.
— Миссис Уилкс говорила им, что надо. Но мама, как всегда с мигренью, — вежливо сказала она. — А кроме того… В школе хорошее пианино. Миссис Уилкс — ужасная. Но я люблю ее за понимательность.
— Хотелось бы когда-нибудь с ней познакомиться.
— Она слепая. Видит ваше лицо пальцами. И все изменения настроения понимает. Я выучила наизусть первую пьесу в два приема, без ошибок.
— Это ужасно!
— Иногда я становлюсь ужасной, — сказала Шэрон, поглощенная своими мыслями.
В школу нас впустил швейцар. Охрана была еще та: старик с мутными глазами поверил мне на слово, что я друг девочки, и зашаркал прочь, в чащу холодных труб парового отопления. Пианино находилось в зале собраний. Школа казалась слишком большой и слишком пустой, но за окнами голоса игравших в баскетбол подростков, а в одном из кабинетов, мимо которых мы прошли, я заметил двух молодых женщин. Я переборол в себе беспокоящегося родителя и весь отдался ожиданию чуда.
Естественно, это была еще не музыка, а потуги начинающего: упражнения для пяти пальцев, гамма до мажор, детсадовская мелодия с «та-та» в тонике и доминантой[22] в левой части клавиатуры. Впрочем, это не имело никакого значения. Главное, была музыкальность и тяга к дисциплине и самодисциплине. После каких-то двух недель занятий обе руки ее уже были партнерами. Да-да, музыкальность была налицо. Назовите это невозможным, но я это слышал.
На цыпочках я проследовал в зрительный зал и с открытым ртом тяжело опустился на стул. Луч солнца превращал ее каштановые волосы в светящееся золотое облако. Разумеется, передо мной была Шэрон, принадлежащая Амагое и красному мячику на резинке, но я уже видел в ней женщину.
Она будет такой же красивой. Даже если сохранит свой курносый носик… Нет, не сохранит. В день дебюта на ней должно быть белое платье. Скорее всего она не вырастет высокой, но будет казаться такой, одинокая, залитая светом софитов. И огромный черный «стэйнвэй» покорится ей. Я видел эту картину наяву. Для Шэрон она, вероятно, будет тем мимолетным ослепительным блеском, который толпа называет славой, и достижения ее современников станут всего лишь слабым эхом ее достижений. Но даже если в конце ее ждет черное крушение надежд, Шэрон — музыкант и ей не дано избежать предначертанного судьбой. Я обязательно должен встретиться со слепой миссис Уилкс: нам есть о чем поговорить…
Мне следовало бы услышать, как в конце зала тихо открылась дверь, но я любовался Шэрон и даже воплей баскетболистов не замечал, пока не уловил краем глаза какое-то движение. Я сидел ссутулившись и в тени. Поэтому он, наверное, не заметил меня. Но, пытаясь оглянуться, я привстал, и он стремительно скользнул в коридор, отвернув лицо и опустив голову. Даже увидев мельком желтые волосы, я не был уверен, что это Билли Келл. Двери мягко затворились. Он исчез.
Мне бы отогнать свои подозрения. Подумаешь, забрел в зал какой-то мальчишка! Подумаешь, заглянул приятель Шэрон по играм и, увидев здесь взрослого, застеснялся!.. Но поспешно отступление «приятеля» выглядело вороватым — словно крыса прошмыгнула… И я почувствовал холод в горле. Человеческим эквивалентом этого ощущения является то, что люди называют гусиной кожей…
Через одно из окон я внимательно изучил толпу любителей баскетбола. Но Билли не увидел. Не было его и среди немногочисленных зрителей вокруг площадки. Впрочем, это ничего не значило.
Я взглянул на часы и поразился. Оказывается, Шэрон занималась уже час. Возможно, я частично пребывал в состоянии марсианского созерцания, но я так не думаю. А думаю я, что это было односторонней связью. Упорно трудившиеся пальчики Шэрон завлекли меня, подчинили мою душу. И я делил с ней напряжение, надежду, ее маленькие, но значительные победы. А теперь она остановилась и из своего солнечного сияния наблюдала за мной.
— Черт!.. А вы играете?
— Немного играю, голубушка. Ты хочешь отдохнуть?
Она освободила мне табурет, и я заиграл так, как только мог. Для школьного пианино моя игра была вполне сносной, хотя оно мало напоминало те три «стэйнвэя», которые несколько десятилетий назад мы с таким мучениями доставили в разобранном виде в Северный Город. Скорее оно напоминало мне «Бехштейн», на котором я однажды играл в Старом Городе. В Старом Городе любят выдержанные временем вещи, а звучание этого школьного пианино было сверхвыдержанным — басы глухие и неприятные. Но оно вполне еще могло называться музыкальным инструментом. Я заиграл отрывок из шумановского «Карнавала» — тот, что помнил лучше всего. Шэрон попросил Бетховена. Я предложил ей «К Элизе».
— Нет-нет, миссис Уилкс играла мне это. Что-нибудь более значительное.
Да простят мне небеса мои дурацкие пятые пальцы! Я заиграл «Вальдштейн». Я надеялся (тщетно), что, связав ассоциации, вызванные этой сонатой, с Шэрон, я сумею вытеснить ими более глубокие воспоминания.
Дрозма, вы, вероятно, помните мое турне по пяти Городам в 30894 году? «Вальдштейн» всегда воссоздавал в моей памяти концертный зал в Городе Океанов. Я всегда вспоминал его окна, глядящие в сердце моря, окна, изготовленные с таким трудом и так давно… Мне сказали тогда, что имена некоторых строителей утеряны напрочь. Едва ли покажется странным, что жители Города Океанов всегда немного отличались от обитателей остальных Городов. Я играл там в тот год и, честно говоря, думал, что приблизился к уровню мастера того времени. И если я не ошибался в собственной оценке, то причина была в самом Городе Океанов, а не в достижениях моих рук или души. Плавное движение водорослей за теми окнами, вечно похожее и никогда не одинаковое; снующие туда-сюда рыбы — алые, голубые, зеленые, золотые… Я и сейчас вижу эти картины и ничем не могу помочь. Каждый из тех, кто сидел в зале, излучал какое-то особое доброжелательство. Они слушали музыку душой и встречали меня так, словно целый век ждали моего визита.