Однажды он ушел на работу, поцеловал маму на прощанье, помахал ей рукой, как всегда. И мама, как всегда, села у окна смотреть на летающие самолеты. Ей казалось, что на всех самолетах летит отец. В тот день летали три самолета. Они были похожи на треугольники с маленькими хвостами. Летающая геометрия. Или что-то вроде морских скатов. Мама смотрела, как треугольники измеряют небо. Потом один из них пошел на снижение. Как-то очень резко пошел. И упал на землю. Мама говорила, что небо вдруг стало красным. Кровавым.
Она уехала, в чем была, не собрав даже чемодана, — села на станции в проходящий поезд. После поезда мама ехала на лошадях в бабушкину деревню, и едва добралась до порога, как родился он, Сережа.
Сережа родился раньше срока на целых два месяца, он должен был умереть вслед за отцом. Но мама и бабушка спасли его.
Сережу всегда смешил этот мамин рассказ. Как они спасали его. Забавно очень спасали. В русской печке. Подтапливали ее слегка и клали Сережу в нее. Так он в печке и жил два месяца.
А отца он не видел. И отец не видел его. Сережина жизнь началась после того, как кончилась жизнь отца.
Вот почему снился ему отец с разными лицами…
Сережа смотрит вверх. Он не раз замечал: солнце ушло за горизонт, на улице уже сумерки, а небо еще совсем дневное, и облака на нем горят дневным сиянием. Небо и облака темнеют позже земли.
Земля загородила собой солнце, но не навсегда.
Завтра придет утро, и снова станет светло.
Сережа вдыхает в себя прохладный воздух. Обида угасает, как вечер.
Он берет чайник и встает.
Надо идти. Домой, к маме. Он представил, как мама бегает по улице, спрашивая знакомых мальчишек, не видели ли они Сережу, и по спине между лопаток заструился холодок. Он представил себе ее курносое, почти безбровое лицо, будто выгоревшее на солнце, — представил, как округлились от испуга ее глаза. Если бы кто знал, как любила его мама. И как любил ее он. Вот без отца он живет — это возможно, хотя и горько, но без мамы представить себя нельзя. Без мамы он жить не мог бы!
Сережа бросается назад, по узкому проходу среди штабелей фанерных ящиков, и вдруг ощущает боль. Острый гвоздик, торчащий из ящика, рассек кожу на запястье, и боль вернула его к настоящему.
Никодим!
Никодим будто напомнил о себе этим гвоздиком.
6
Мама дома, моет посуду в тазу, наклонив слегка голову и прищурив один глаз, чтоб не щипал дым от папироски.
Когда Сережа входит, она глядит на него широко раскрытыми глазами, молчит, потом медленно произносит:
— Я думала, ты поймешь…
Сережа не отвечает.
Он раздевается, ложится на свою раскладушку у стены, лижет кровь из ранки, смотрит на карточку Никодима.
Бывают же такие лица — сказать нечего. Глазки маленькие, серые, волосы какие-то сивые, жидкие, зачесаны назад. Уши торчком — два лопуха. И чего только мама нашла в нем?!
Сережа отворачивается от зеркала, разглядывает вырезки на своей стене.
Летчики в высотных костюмах, Гагарин, Чкалов. Все вместе — для Сережи отец.
Обида распирает грудь. «Как же так? — думает он. — Всю жизнь мама говорила про отца, всю жизнь повторяет, как он погиб, и Сережа эту картину представляет теперь словно живую, словно это он там был, — и вдруг Никодим! Эх, мама!»
Сережа смотрит на картинки. Это же мама на него всегда влияла! Это же из-за нее он картинки эти на стену наклеил и твердо решил летчиком стать. Как отец. И в авиамодельный кружок тоже из-за мамы записался. Вот освоит он сперва там все премудрости, потом в школу планеристов пойдет, без отрыва от учебы, конечно, а там и на летчика выучится. После — в летное училище поступит. Или в авиационный институт. Тут еще подумать надо, потому что летать и без училища научиться можно, в школе ДОСААФ, а конструирование его очень увлекает.
Сидишь в кружке — тишина. Бамбуковую основу над спиртовкой гнешь или крылья тончайшей бумагой обклеиваешь. Запах казеинового клея совсем особенный, на другие непохожий: этот клей авиацией пахнет.
Сережа поглядывает на оранжевый самолет, который лежит на полу — изуродованный, но героический, усмехается, говорит ему про себя: «Ну, брат, не ожидал от тебя, не ожидал». А сам думает про новую модель, тоже с бензинкой, но другой конструкции — посложней. Он решил его с Робертом сделать — старостой кружка: одному будет трудно.
Хлопает дверь.
— Не спишь? — спрашивает мама, подсаживаясь к нему на раскладушку.
Он подвигается не отвечая. Мама тоже молчит. Смотрит на Сережу, о чем-то думает про себя сосредоточенно, потом поднимается, снимает с гвоздика гитару, садится опять.
Сережа разглядывает внимательно мамину кровать с блестящими шариками на спинке, обшарпанный шкаф, который протяжно скрипит, когда его открываешь, стол возле стенки — одна ножка хромает, бумагу под нее скручивают, когда редкие гости приходят. А без гостей и так хорошо.
Бабушка, когда приезжала, ворчала на маму:
— У тебя все не как у людей!
— А как у людей? — поддразнивала ее мама.
— Чистота, порядок, уют! — шумела бабушка. — Квартиры получают, обстановку покупают. Ну да ладно, квартиры нет, так хоть бы эту-то комнатушку подкрасила, побелила. Живешь, как по течению плывешь. — Бабушка махала рукой, уходила в кухню.
— Это точно, — кивала мама, — как по течению…
Потом, после бабушкиного отъезда, бралась за тряпку, за веник, мыла, скребла, прибирала, приносила даже мелу, чтобы побелить потолок, кисть с длинной ручкой, но вдруг садилась на кровать, закуривала папироску, молча глядела перед собой, потом собирала все приготовленное для ремонта, отдавала соседям.
— Ты что, мам? — удивлялся Сережа. — Раздумала?
— Плевать на все, — говорила она, улыбаясь. — До потолка боюсь не дотянуться.
— Так давай маляров позовем! — удивлялся Сережа. — Тоже нашла причину.
— Позовем, позовем, — говорила мама. Но так никого и не звала.
Потолок в комнате был серый от папиросной копоти, и все оставалось по-прежнему у них: хоть и неуютно, но привычно…
Мама трогает тихонько струны, поет негромко:
Голос у нее глуховатый, но сильный. «Профессиональный», — говорит тетя Нина.
Больше всего любит Сережа, когда мама поет. Не в компании — шумно и весело, а вот так, тихо, как для себя. А значит, и для него, Сережи…
Мама кладет руку на струны, спрашивает улыбаясь:
— А ты знаешь, кто эта звезда заветная?
Сережа мотает головой.
— Ты. — Он смеется. — Ты, ты, не смейся. Каждый, кто поет, думает про свою звезду, конечно. У каждого она есть. А я вот про тебя думаю.
— Почему не про папу?
Мама удивленно глядит на него, смущается отчего-то, потом твердо повторяет:
— Нет, про тебя.
— Ну а я тогда про тебя, — говорит Сережа. — Ты тоже моя звезда заветная. — Он садится в раскладушке.
— Ладно, ладно, — грустно говорит она, — пока заветная, и то хорошо. А вырастешь, будет у тебя другая звезда. Про меня и не вспомнишь.
— Эх ты! — возмущается Сережа, отстраняясь. — Так про меня подумала! Я же твой сын, как я про тебя забуду? — Он умолкает, вспомнив Никодима, и прибавляет обиженно: — Не то что ты!
Мама резко вскакивает, вешает гитару на гвоздик. Не поворачиваясь к Сереже, чиркает спичкой, сильно затягивается, говорит:
— Не беспокойся, я уже решила. Будет все, как было. И Никодим тут ни при чем.
Сережа приподнимается на раскладушке, молчит от растерянности, потом спрашивает жалобно, надеясь и не веря:
— Правда, мама?
Она оборачивается к Сереже, комкает пальцами папироску, подходит к зеркалу.
Сережа притихает. Мама смотрит не в зеркало, а на Никодима.
Потом берет карточку в руки, трогает ее, словно гладит Никодима, и вдруг рвет в мелкие клочки.