10
В Темкину палату будто ветер ворвался.
Ворвался, промчался по углам, освободил комнату от застоялого запаха лекарств, наполнил ее свежим воздухом, от которого в груди легкость и чистота.
И сразу веселей в палате стало.
Толик сидит тихонечко, следит, как подросший цыпленок на полу скачет, про себя улыбается, потому что Темка цыпленка даже не замечает — глядит на отца блестящими глазами, и говорят они, говорят, говорят…
Про «Собаку «Баскервиллей», которую они вместе прочитали. «Могло ли так быть?» — Темка спрашивает, а отец отвечает: «Почему же нет? Если огромного дога выкрасить фосфором и выпустить ночью, можно представить себе, какое это ужасающее зрелище, да еще в такой местности, какая в книге описана, — сплошные болота и на много километров никакого жилья, плюс легенда, которая ходила в том крае, плюс то время, о котором шла речь, — начало двадцатого века». Темка улыбался, размышлял, можно ли теперь пса покрасить, и отец отвечал, что конечно, что теперь еще проще, можно обойтись без фосфора — фосфор, что ни говори, а очень вреден, собака Баскервиллей должна была бы скоро сдохнуть, но теперь есть специальные краски, которые светятся в темноте и совсем безвредны.
Темка тут же настораживался, взгляд его утопал где-то в потолке, будто он уходил из палаты, потом возвращался и обсуждал с отцом пришедшую к нему идею — выкрасить такой краской стадо прирученных дельфинов и проследить их жизнь ночью, в темном море, это было бы очень интересно и важно, потому что Темка нигде еще не читал, чтобы велись ночные наблюдения за дельфинами, никто не видел, как, к примеру, и где они спят…
Отец улыбался, соглашался, что да, что это действительно было бы здорово и что, наверное, можно было бы заснять движение светящихся дельфинов, изучить их ночные пути и внести вклад в науку.
Тут Темка рассказал отцу про фотоаппарат, который они с Толиком нашли в овраге, про то, какой этот фотоаппарат был тяжелый и неуклюжий, и очень жалел, что его не удалось спасти, а то бы они сейчас профотографировали прямо тут, в палате: Темка — отца, отец — Темку, а потом и Толика, ведь это же очень важно — уметь фотографировать, и всегда может пригодиться в жизни, кем бы ты ни был — акванавтом, или инженером, или летчиком.
Отец кивал, глядя на Темку, на его разгоревшиеся щеки и блестящие глаза, соглашался с ним, и Толика они оба совеем не замечали.
Но Толик ничуть не огорчался — что он, при чем тут он, если у отца с Темкой отношения наладились, если помирились они, ведь, в конце концов, это правильно, это очень верно, что люди друг с другом по-человечески разговаривают и у них нормальные отношения, так и должно быть.
А кроме того, дела у Темки шли на поправку, и это важней всего. Убрали уже палку, к которой сосуд с жидкостью привязан был и откуда эта жидкость Темке в ногу лилась. Убрали и палатку над Темкой, на бок ему потихонечку поворачиваться разрешили. Сильной боли теперь Темка не чувствует, губы не кусает, а улыбается во весь рот. Улыбается — вот что главное! Целый день они друг другу улыбаются. Темка и отец.
У отца так прямо будто крылья выросли. Словно он от какого-то груза освободился, скинул камень со спины. Плечи уже не висят — ключицы из-под рубашки не выпирают, голову прямо держит, белозубо улыбается, и морщины возле губ разгладились.
И старается отец изо всех сил. Старается, чтоб Темка его полюбил.
Про тот разговор о светящихся дельфинах и о том, что хорошо бы научиться фотографировать, Толик сперва забыл, но оказалось, это не только разговор.
Однажды он пришел проведать Темку, открыл дверь, улыбнулся, навалившись на косяк, что-то щелкнуло возле Темкиной кровати, и глаза у Толика округлились. На тонких ножках рядом с Темкиной подушкой стоял маленький глазастый прибор и глядел на Толика блестящим выпуклым очком. Темка нажимал какую-то кнопку на фотоаппарате, отец сидел на корточках у штатива, и оба они походили на пулеметный расчет, который залег за своим оружием.
Вот это да! Толик даже охнул, вглядываясь в блестящую машинку.
— Иди! — кричал ему весело Темка, повернувшись на бок. — Краткосрочные курсы обучения фотографии! Сегодня вечером будем проявлять и печатать.
— Печатать, — поправил его, улыбаясь, отец, — пленку я проявлю раньше.
Темка с отцом стали наперебой объяснять Толику, что тут к чему, куда глядеть, как ставить выдержку и что такое диафрагма — то же, что и у человека в животе, сжимается и раскрывается, — какая бывает фотопленка, но тут Толик запутался, никак не мог усвоить, что такое фотографическая чувствительность.
— Ну ладно! — сказал, смеясь, отец. — На первый раз обоим вам достаточно теории, давайте снимайте друг друга и что хотите — все-таки тридцать шесть кадров.
Толик и Темка стали щелкать вокруг, вырывая аппарат из рук друг друга, обстреливать друг дружку, отца, палату и улицу за окном. Улицу снимал, конечно, Толик, и Темка при каждом щелчке спрашивал его:
— Что снимаешь? Что?… А теперь?
— Троллейбус! — кричал ему возбужденный Толик. — Воробья! Девчонки какие-то идут!
И Темка счастливо смеялся в ответ.
— Вот встану скоро, — сказал он мечтательно, — и наснимаем кучу всего! Всяких птиц! Всяких зверей!
— Где ты возьмешь их? — удивляясь, спросил Толик. — Одни воробьи! Ну, цыплята наши! Ну, кошек да собак наснимать можно, но ведь это же не звери и не птицы.
— В лес поедем! — ответил Темка и повернулся к отцу. — Поедем в лес, Петр Иванович? Когда поправлюсь.
— Поедем! — сказал отец. — Вот можно бы на пароходе поехать, вниз по реке. В пятницу отправиться под вечерок, а вернуться поздно в воскресенье, все-таки два выходных! И порыбачить можно, и птиц поснимать. Знаю я одно такое местечко.
Толик поглядел на счастливого отца и улыбнулся, потому что было похоже, это не отец обещал поехать с ними на пароходе, а ему самому кто-то обещал, и он радовался, как мальчишка.
— А пока учитесь! — сказал отец. — Хорошенько учитесь, снимать птиц надо поодиночке, тихо, меня с вами не будет, никто не подскажет. А в лесу снимать надо иначе, чем на солнце, — другая диафрагма, другая выдержка, — и объяснял подробно опять, какая зависимость между пленкой, тем, как предмет, который снимаешь, освещен, выдержкой и диафрагмой.
Мальчишки решали фотографические задачки, и оказывалось, что это совсем как в математике, — нужно знать правила, но одних правил все-таки мало, обязательно должен быть навык, опыт, практика. Они снимали теперь уже не впопыхах, а обдумывая каждый раз, как и какую диафрагму поставить, что снять, с какой выдержкой, пока не кончилась пленка.
Потом отец достал кассету и ушел, оставив мальчишек одних, и они все крутили фотоаппарат, щелкали впустую затвором, целились друг в друга, пока наконец Темка не спохватился.
— Хватит, хватит, — сказал он. — Повесь-ка, пока не доломали, а то и поехать никуда не придется.
Толик послушно повесил фотоаппарат, и вдруг неприятная мысль кольнула его. Он попробовал прогнать ее поскорее, но ничего не вышло. Такие гадкие мысли, видно, не исчезают бесследно, они сразу отражаются в человеке, сразу отпечатываются в нем — там, внутри, в душе или на лице, в зависимости, наверное, от того, кто какой человек, — и Темка сразу заметил это, спросил Толика, что с ним.
— Ничего! — равнодушно ответил Толик, стараясь отогнать эту гадость.
Но она не отгонялась, а, наоборот, вырастала, становилась все огромней, будто в Толика забралась обезьяна. Сначала обезьяна была малюсенькая, едва заметная, но она вырастала с каждой секундой, вырастала в мохнатую гориллу, отчего-то похожую на бабу Шуру. «Чей фотоаппарат-то? — шептала горилла бабкиным голосом. — Чей, а? Чей? Твой или Темкин? Не знаешь? Ну так знай! Темкин. Это ему отец подарочек такой сделал. Ему — понял? — а не тебе! А ты сын родной. А Темка никакой не сын! Ну-ка, ну-ка вспомни, когда тебе отец такие подарки делал? Не вспоминай! Никогда!»
Горилла внутри Толика приплясывала, колотила себя по бокам длинными мохнатыми лапами, разевала огромную, до ушей, пасть, радовалась чему-то; и чем быстрей она росла, тем ниже опускал Толик голову, тем противней было ему.