28
Все это случилось без отца, и может, еще потому Михаська так легко отделался дома. Мама только плакала целый вечер.
А отец взял отпуск на неделю. «Без содержания», — сказал он. Михаська подумал, что, может быть, они посидят вместе дома, снова будет уютно и хорошо, как тогда, когда их комната была похожа на мастерскую. Или наконец сходят на охоту. Как раз весенний сезон. Ведь говорил же отец, что у его приятеля есть ружье и он даст в любое время, если понадобится. А про то письмо, с фронта, он, конечно, уже забыл…
Но и на охоту они не пошли. Михаська даже не просил. Потому что отец взял отпуск не для отдыха. Он насыпал десять кулей картошки, подогнал нанятый где-то грузовик, снес ее в кузов и уехал на вокзал. Мама сказала, он поехал на Север. Продавать картошку. Будто ее и здесь нельзя продать, если уж так надо.
Михаська представил, как отец будет торговать на базаре картошкой, и ему стало противно. Пусть это где-то там, на Севере, и его не знает никто, но какая разница — где. Отец говорил матери: «Поеду, пока картошка там в цене».
Михаська лежал дома на животе. Возле дежурил Сашка. Он даже в школу сегодня не пошел.
Странно, Михаська почти не чувствовал боли.
Немного ныла спина и чуть пониже — всего-то.
Сашка вздохнул. Михаська внимательно присмотрелся к Сашке. Губа у него опухшая.
— А что с губой?
Сашка понурил голову.
— Ничего, — сказал он. — И на Савватея управа найдется. Вон в милицию сколько мужчин пришло. Демобилизованных. Вырасту, в милицию пойду.
Эти последние слова Сашка сказал зло, уверенно, будто и правда мечтает всю жизнь милиционером стать.
— Пойду! — повторил Сашка. — Вот увидишь! Всех савватеев — в клетку! Хорошо бы зверинец такой устроить. — Глаза у него заблестели. — Все клетки, клетки… В одной — тигр, а в другой — Савватей. И на клетке написано: «Шпана. Хищник. Питается гематогеном. Три раза в день по столовой ложке».
Михаська засмеялся. Он знал, что Сашка не любит гематоген, потому что это кровь. Хоть и коровья, хоть и сладкая, а кровь. Его от гематогена мутило, когда Юлия Николаевна с ложечки их поила. Он говорил ей: «Я крови нагляделся, не могу».
— Да я ведь и сам не бобик, — сказал вдруг серьезно Сашка. — Человек может только сам продаваться, а купить его никто не сумеет. — И покраснел. — А я тебе махал, махал, махал тогда… Хотел Савватея уговорить, чтоб тебя не трогал.
Михаська вспомнил про их с Сашкой драку, вспомнил про то, с чего все началось, и сказал:
— Дернуло меня тогда этими собаками тебя травить!
— Нет, это я виноват. Правильно, за оскорбления надо по морде давать. Вот хочешь — дай еще! Ну! Дай!
Сашка встал на коленки перед Михаськой, подставлял лицо и приговаривал:
— Ну дай, дай! Дай, говорю.
А Михаська смеялся и отворачивался.
— Ты скажи лучше, как тебя Савватей снова прибрал, — сказал он сквозь смех.
Сашка сразу стал серьезным, снова уселся на табуретку и рассказал все по порядку. Михаська слушал и снова винил себя во всем. Да, это он виноват, что послушал тогда Юлию Николаевну, не зашел к Сашке, хотя должен был, не имел права не зайти.
После той драки из-за псов Сашка, конечно, разозлился и тоже, как Михаська, думал целые дни напролет. Но если Михаська его простил — Сашка не простил и все дулся, дулся…
И вот пришла Юлия Николаевна. Сашка думал, что сойдет с ума. Убили Колю! Давно убили, а он все думал, что Коля жив, может, в партизанах, а оттуда ведь не напишешь. И тут — Юлия Николаевна… Сашка хотел пойти утопиться, но Юлия Николаевна послала его за врачом для мамы. Ее отвезли в больницу. Она там пробыла недолго, несколько дней. Но ему показалось — месяц.
Сашка немного успокоился, к нему на другой день снова Юлия Николаевна приходила, у Сашки разболелась голова, и она уложила его в постель и позвала соседку. Потом ушла и не велела никого пускать.
Но Сашка все думал: неужели он не придет, Михаська? Все-таки друг… Ну поругались, ну подрались, но ведь знает же, что такое горе, — придет.
А время будто остановилось. Соседка ушла. Сашка оделся и стал бродить по комнате из угла в угол. И реветь во весь голос.
Вдруг — стук. Сашка обрадовался — думал, Михаська, а входит Савватей. Достает бутылку вина и говорит:
— Эх, Свирид, Свирид, зря ты ушел от меня! Шестерить бы я тебя долго не заставил тогда, но зато теперь был бы ты у меня первым заместителем и верным другом.
Сашка говорит ему, что братана убили, а Савватей отвечает:
— Знаю, потому и пришел. Иначе бы — не жди, не банный лист, не прилипаю, сами все ко мне липнут.
Тут налил он Сашке стакан этого вина — желтое такое, клопами отдает — и предложил выпить за Сашкиного брата. Сашка снова реветь, но выпил; чуть отдышался, выпил потом еще полстакана и весь день назавтра крутился на парте, потому что мутило и хотелось пить.
Утром Сашка припомнил, что Савватей лупил себя в грудь, кричал, что тошно ему, трудно, корешей настоящих нет, те, что есть, — дерьмо, дешевка, и звал в друзья Сашку.
В школе все противно было, дома было пусто и тоскливо — мать лежала в больнице, и после уроков он поехал на вокзал и нашел там Савватея.
Николай Третий, как он выразился, «поставил Сашку на баланс» — выдал ему пятьдесят рублей, и они тут же украли у какой-то Матрены мешок с луком. Их искали, конечно, — не нашли. Лук по дешевке продали, а деньги Савватей забрал себе.
— Все, — сказал он Сашке, — мышеловка захлопнулась. Поздравляю: теперь ты вор-мешочник.
Сашке стало холодно, но он кивнул головой.
— Теперь я ушел, ушел, — сказал он, будто Михаська не верил. — Пусть только подойдет, я его пырну.
И вытащил из кармана кинжал. Тот самый, с какой-то надписью и желобками для крови. Только уже без свастики.
— Все время теперь ношу, — сказал Сашка.
Тут пришел врач, вернее, врачиха. Она улыбнулась Михаське, как старому знакомому, и велела оголить живот.
Михаська заволновался, а врачиха ткнула Михаську шприцем. Он взвизгнул — было больно, и врачиха сказала, что просто удивительно, какие нынче растут дети: овчарок не боятся, а от укола в обморок падают. Прямо героические дети!
Она ушла, а Михаська стал представлять, как бы он взбесился, если бы собаки были больные, начал задирать ноги на стену, потому что бешеные, говорят, бросаются на стены и кусают прохожих, как собаки.
Они хохотали до упаду, но скоро Михаське стало очень жарко, лоб покрылся испариной, и он улегся снова. Вот теперь было больно. Все-таки это не шутка, когда тебя овчарки рвут.
29
Потом Михаська сказал, что Савватей действует, как поп.
Попы ведь как заставляют богу молиться? Узнают, что у человека горе, беда какая-нибудь, и идут к нему. Утешат, приголубят, денег дадут, если нет, после, мол, вернешь.
Сашка стал собираться, ему надо было уже домой.
— Ты на меня не злись, — сказал он. — Я ведь знаю, жить-то надо…
Михаська удивился.
— Что ты? — спросил он.
— Жить-то надо, — повторил Сашка и наморщил лоб.
— Что — жить-то? — снова спросил Михаська.
— Ну… ну это… — замялся Сашка. — Ну, что мать твоя конфеты продавала.
Михаська медленно поднялся с кровати.
— Ты что, что? — испугался Сашка. — Ну ладно, что ты?
— Когда торговала? — спросил Михаська.
— Ну тогда… Моя мать пошла на рынок, вернулась и говорит: «Ну, так я и знала, Михайлова конфетами спекулирует…»
Сердце у Михаськи застучало гулко, словно кто молотком по большой железной трубе громыхает.
«Значит, обманула. Значит, тогда, в коридоре с тусклой лампочкой, мать покачнулась не зря. Врала. Все врала!..»
Он вскочил и стал натягивать штаны. Надо пойти в магазин. К матери. Надо посмотреть на нее, послушать, что она скажет.
Но ведь он видел, видел те конфеты. Значит, другие?
Сашка испугался, стал стягивать с Михаськи штаны, но тот оттолкнул его: «Значит, все-таки спекулировала. Значит, Сашка тогда правду сказал».