— Есть, уходя из гостиницы, я взял сегодняшнюю.
Юрий Васильевич торопливо развернул еще пахнущий типографской краской газетный лист и строго сказал:
— Так, они перегнали семнадцатый флот к берегам Тасмании? Хорошо же…
Юрий Васильевич заметно побледнел и резко взмахнул рукой. Козлов попытался остановить его:
— Я не стал бы этого делать… Кстати, Юрий Васильевич, вы никогда не задумывались над тем, куда делся этот Ганюшкин?
— Нет, — быстро ответил Юрий Васильевич. — В этой комнате нет… Хотя… Постойте! А он жив! — Юрий Васильевич закрыл глаза. — Он, знаете ли, спасся… Я вижу какой-то полигон и его, Ганюшкина. Он все еще бодр… Его окружают люди в военной форме. Я никогда не видел такой формы. Разве только в кино… Да, это он… Хорошо же…
Юрий Васильевич сделал такой же жест рукой, как и тогда, когда прочел о перебазировке семнадцатого флота.
— Вы… убили его? — осторожно спросил Козлов.
— Вполне возможно, — медленно ответил Юрий Васильевич. — Сейчас я его не вижу.
— Понимаю, — быстро сказал Козлов. — Но вот что, Юрий Васильевич… У вас ключ от лаборатории?
— Да, вот он.
Козлов осторожно сжал пальцами фигурную бородку ключа и потянул его к себе, но Юрий Васильевич только сильнее сжал кольцо ключа.
Оставим Юрия Васильевича и Козлова за этим занятием. У нас есть полная уверенность, что Юрий Васильевич расстанется с ключом от своей лаборатории. Да и как иначе? Юрий Васильевич, конечно, на ты с самим Солнцем, но…
И это правильно.
Нам предстоит сообщить, что в этот же день Козлов отправил в Москву подробную телеграмму, начинающуюся словами:
«Проверьте существование семнадцатого атомного флота. В случае, если этот флот по неизвестным причинам окажется уничтоженным двадцать второго февраля в одиннадцать часов пятнадцать минут, то прошу принять во внимание, что…»
И так далее, всего 3563 слова.
Еще мы должны добавить, что, по неофициальным данным, спустя два дня после описанных выше событий на Кладбище безымянных героев в Диаманттауне состоялись похороны весьма важной персоны. Приданный штабу глобальной разведки взвод воздушной пехоты пронес на своих плечах гроб странной формы. Он был шире на целых десять дюймов обычного казенного образца «Арми-Коффин-37/21», утвержденного после сокрушительного поражения этого государства в одной из колониальных войн прошлого столетия, и завернут в трехцветный флаг. Гроб с телом сопровождала большая группа военных.
— Какой нелепый гроб! — негромко воскликнул один из них.
— Вы, вероятно, не знали покойного при жизни? Он был неглуп и решителен, педантичен и не без размаха, несколько излишне жесток, но в наш век кто не жесток?
— Он умер?
— Вполне возможно. Определенно ничего сказать нельзя. Что можно предполагать во времена, когда само Солнце сошло с ума?
— Солнце сошло с ума… — повторил про себя его спутник. — Ах, вот что означают разговоры об эффекте бешеного Солнца!
Его собеседник почувствовал, что проговорился, и обиженно поджал губы.
В. ЩЕРБАКОВ
СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ
Странный вечер: сегодня как будто хотят встретиться друг с другом солнце, дождь и ветер. Нагнало облаков, и белых и темных, они плавают над крышами, как весенние льдины, и хочется протянуть руки и потрогать их: какие они — холодные или теплые, мягкие или, может быть, хрупкие? А люди кажутся сегодня суетливыми и смешными. Меня могла бы сбить машина: скрип тормозов и ругань шофера я услышал над самым ухом. Словно очнувшись, я прыгнул на тротуар и сбил с ног старика, точильщика ножей. Я немного знаю его (хотя на нашей улице он не частый гость), война почти не оставила ему лица — шрам вместо бровей и ни одного лоскута здоровой кожи. К тому же он, вероятно, контужен: ни раньше, ни даже сегодня, когда я помогал ему встать, он не проронил ни слова.
Странный вечер. В конце рабочего дня ко мне вдруг забежал Левин и принес пластмассовый преобразователь, который он пообещал год назад. Но мне даже не захотелось попробовать прибор, прийти домой и сразу же попробовать, я отправился в кино на шестичасовой сеанс.
Сначала показывали старую хронику, крутили ленты, присыпанные желтоватой пылью времени — пылью, которая не стирается. Из оврагов, из заснеженных лощин выползали танки, и с попутными льдистыми ветрами летели над полями лыжники. И стройный солдат, бегущий впереди, рядом со стремительной «тридцатьчетверкой», был очень похож на отца.
Странный вечер. Но если разобраться, ничего особенного не случилось. И вот сейчас, уже дома, когда за стеной в соседней комнате отчим шуршит газетой, то и дело расправляя ее на нужных страницах, и громко прихлебывает чай, я постепенно успокаиваюсь. Я слышу голос матери. Щелканье телевизионных клавиш. Сухой звук от вспыхнувшей спички. Иногда в такие же вот вечера мне слышно, как отчим добродушно прохаживается по моему адресу. Будучи хорошим и добросовестным отчимом, он должен меня любить, но что же за любовь без отеческих наставлений, дружеских пожеланий и мужских откровений? Он любит беседовать о молодежи вообще: то с горечью сетует на инертность и пассивность «наших молодых людей», то кругло и едко говорит о «сопляках-выскочках», которые «всегда и все обязательно испортят», и в обоих случаях находит поддержку матери.
В отношении меня отчим прав: все-то у меня получается не как у людей, я и сам себя считаю неудачником. Прошлой весной я чуть не женился на девушке, которая мне очень нравилась, но оказалось, что она, встречаясь со мной, любила другого. С тех пор прошел год. И весь год я думал о ней, о жизни вообще, о любви и о смерти — обо всем.
Почувствовать себя наконец взрослым в двадцать шесть — это не так уж плохо, как говорит мой отчим. Мне пришла в голову простая мысль: отец погиб, когда был моложе, чем я сейчас, мой дед — тоже. Значит, я самый старший из всех нас.
Как-то я сказал матери, что надоела мелочная опека, что не могу тратить время на споры по пустякам. Но разве ее убедишь? Она до сих пор боится выйти из дому, если я принимаю ванну. Она думает, что я могу заснуть в теплой воде и захлебнуться.
Вообще-то мы живем дружно. Я даже не обижаюсь на отчима за нравоучительный тон — ведь и я могу высказывать ему все, что думаю о нем. А когда он чрезмерно досаждает мне, я просто ухожу в свою комнату и из вежливости не закрываю дверь совсем, а лишь чуть прикрываю. Мой отчим «жизнь не по книгам изучал», он «специалист с большим стажем», практик. Но по-моему, если это и должно давать какие-то преимущества, то лишь при прочих равных условиях.
Может быть, я несправедлив к отчиму, иногда бываю неправ. Может быть, все дело в том, что я помню отца. Я еще не ходил в школу, когда он ушел на фронт, но я тогда уже разговаривал с ним обо всем: о Земле, о Солнце, об атомах. Мы листали с ним старые книги, где на обороте титульного листа было непременно напечатано: «Бумага без примеси древесной массы (веленевая)». Отец научил меня читать по первому тому «Жизни растений», и так я впервые узнал о цейлонских лесах, багровых снегах Гренландии (такими они кажутся иногда из-за массы микроскопических водорослей), о светящихся мхах и кровожадных росянках. Как легко и просто было путешествовать от страницы к странице, по горам и долинам на каком-нибудь допотопном бумажном динозавре, ощетинившемся миллионом строк! Вместе мы разбирались в тонкостях трехцветной печати и в природе северных сияний, рассматривали радиолярий и свечение в гейслеровых трубках, пока мать не укладывала меня спать (отец, мне кажется, ни за что не догадался бы сделать это вовремя).
Старые книги и сейчас стоят на полках моего шкафа. Время не состарило их: навсегда останутся такими же четкими тисненные золотом буквы на их переплетах.
В сорок втором отца отпустили с кафедры, он ушел на фронт и пропал без вести. А бабка моя все ждала его и ждала — и в сорок пятом, и в сорок седьмом. Пока не умерла. В сорок восьмом пришел отчим, и, конечно, нам с матерью жить стало легче.