Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Забыв почему-то, что все посольские телефоны прослушиваются, он четко продиктовал С. Татищеву номер локера и секретный код. Естественно, что когда Татищев приехал на Ленинградский вокзал, открыл локер и вынул оттуда сумку с крамольными рукописями, на плечо ему легла тяжелая рука майора Пронина, и он обнаружил, что окружен группой людей в штатском. В результате рукописи Солженицына были конфискованы, а Татищев и Эткинд почти одновременно отбыли во Францию – Эткинд, снабженный разрешением на постоянное жительство за границей, а Татищев, лишенный дипломатической неприкосновенности за попытку переправить за рубеж литературу, подрывающую существующий строй.

На чей-то вопрос, почему он вызвал Татищева по посольскому телефону без всяких предосторожностей, Эткинд ответил, что мысль о подслушивающих устройствах ему даже в голову не пришла. В этой точке своего рассказа Татищев, рожденный в аристократической семье в Париже, вдруг позабыл весь свой аристократизм и перешел на обыкновенный русский мат, выученный им за годы его дипломатического пребывания в Москве.

«Ему, трам-та-ра-рам, эта мысль в голову не пришла! – завопил он, трясясь от бешенства. – Хотел бы я увидеть, трам-та-ра-рам, такого советского интеллигента, у которого эта мысль хотя бы на миг в его трам-та-ра-рамной башке перестала гвоздить!» Надеюсь, никому не нужно объяснять, на что этот аристократ намекал.

Ничего не скажешь, в хорошем обществе оказался Андрей со своим письмом, предлагающем закрыть старейшую газету российской эмиграции! Правда, о покойном Крониде Любарском я ничего компрометирующего сказать не могу, – и потому думаю, что его взяли в компанию именно, как ничем себя не запятнавшего, – для камуфляжа.

Я понимаю, что все приведенные мной соображения – всего лишь косвенные свидетельства в пользу версии об агенте влияния, и вполне могут оказаться случайным набором разрозненных фактов. Но если в этой версии есть хоть доля правды, мне немного жаль Андрея-авантюриста. Ведь, садясь в тюрьму, – пусть хорошую, пусть милосердную, но все же тюрьму, – он вырвался из рядов и стал первым писателем земли Русской. Это немало, за это можно и пострадать! Но когда он вышел, он обнаружил, что место первого писателя земли Русской занято другим – за эти годы высоко взошла звезда Александра Солженицына.

И Андрею пришлось признать первенство Солженицына. Он, конечно, сделал это по-своему, по-Синявски, двулико и лукаво. Он сказал нам:

«Солженицын – писатель большой, он может позволить себе писать плохо. А я – писатель маленький, я должен писать только хорошо!»

Похвалил он Солженицына или обругал? Понимай, как знаешь.

Вариантов у меня получилось слишком много, и каждый грешит несовершенством. И поэтому ни один не может конкурировать с цельным образом кошки Мурки, изрыгающей проклятия в наглухо закрытой машине. Я не говорю о Юлике и Андрее – у них были свои дела и свои отношения с властями, я всего лишь настаиваю, что для нас все началось с кошки.

Версия сентиментальная

Нас было совсем немного – хоть вокруг нас бурлило и клокотало человеческое море, в наш тесный круг не каждый попадал. Мы жили бедно, сплоченно и взахлеб. Нас объединяло многое – общие литературные вкусы, напряженный интерес ко всему новому, а главное – страшная головокружительная тайна, известная только нам.

Юлик вообще-то был человек ленивый и, выступая неоспоримым авторитетом в оценке приносимых ему на суд произведений многочисленных друзей-приятелей, сам почти ничего не писал. А если писал, то безделушки типа:

Люблю читать я надписи в уборных,
стыдливые следы карандаша.
В них честно изливается душа
экстрактом чувств и мыслей непритворных…

Безделушки, которые трудно было бы назвать бессмертной поэзией.

И все же с годами благосостояние их семьи, как и нашей, стало заметно подрастать. В первую очередь потому, что, медленно выходя из глубокого обморока сталинских времен, советское хозяйство начало постепенно оправляться и снабжать своих граждан хоть небольшой частью необходимого для жизни. С другой стороны, материальное положение и наше, и Даниэлей улучшалось по мере нашего личного продвижения по общественной лестнице. Саша защитил кандидатскую диссертацию, я утвердилась в роли многообещающего молодого переводчика, и Юлик, пусть не столь успешно, но довольно регулярно стал пожинать небольшие гонорары на ниве поэзии народов СССР. Об этом замечательно написал С. Хмельницкий:

О, Кабардино-Балкария, – горы, абрек, орел!
В поисках гонорария я как-то тебя обрел…
Проведал на литбазаре я, что Липкину не видна,
Лежит Кабардино-Балкария, питательная страна.
Там ходит поэт салакою, там каждый, кому ни лень,
В стихах кабардино-балакает по тысяче строчек в день…
И будет награда царская тому, кто все это за год
С непереводимо-балкарского на русский переведет…
Хожу теперь в габардине я, на молнии кофта синяя,
Все нажито честным трудом.
Ура, Кабалкаро-Бардиния, мой светлый и радостный дом!

Подробности о габардине как-то потускнели в моей памяти, но незабываемая синяя кофта на молнии так и стоит у меня перед глазами символом сытой и обеспеченной жизни. Вдобавок к синей кофте Юлика и уже описанному раньше моему пальто джерси цвета заходящего солнца и в нашей, и в их жизни произошла судьбоносная перемена – мы получили двухкомнатную квартиру в отдаленном подмосковном поселке, а Даниэли покинули свой клоповник и поселились в двух комнатах трехкомнатной коммунальной квартиры на Ленинском проспекте.

Если добавить к этому, что нам едва перевалило за тридцать, а в стране, с легкой руки Никиты Хрущева, воцарилась пора смутных надежд на «развинчивание гаек» в общественной жизни, то станут понятны наши радужные настроения и вера в будущее. Правда, то и дело случались события, эту веру подрывающие – вроде скандала с Нобелевской премией Пастернака и последующего ареста Ольги Ивинской и ее дочери Иры Емельяновой, моей соученицы по Литинституту.

Но ведь Пастернака не расстреляли и даже не посадили, – а могли бы! А про Ивинскую власти распространяли слухи, что ее преступления экономические и никакого отношения к политике не имеют, и многим хотелось в это верить, чтобы и дальше весело бежать вприпрыжку навстречу будущим достижениям и успехам.

Я, помнится, даже написала об этом стихи:

Все пройдет, все отстоится,
И осядет муть на дно,
И опять воздаст сторицей
Жизнь за все, что нам дано.
И опять мы будем рады
Принимать из тех же рук
Договоры, гонорары,
Званья докторов наук.
И опять на прежнем месте
Встанет град из пепелищ…
Но не будет стоить мессы
Тот, оплеванный, Париж!

Явно ощутимый в этих стихах привкус горечи нисколько не мешал сладкому настрою на близкое улучшение и расцвет, которые уже не за горами. И вот однажды мы пришли к Юлику, который таинственно запер обычно не запиравшуюся дверь, усадил нас на диван и прочел прямо с пылу-с жару свою только-только написанную повесть «В районном центре» – о секретаре райкома, который по ночам превращался в кота. Повесть нас потрясла. Сейчас я не берусь судить о ее литературных достоинствах, но тогда это было несущественно. Существенно было, что Юлик посмел ТАК написать, – так живо, так смешно, так непринужденно! – в самом начале шестидесятых, когда российская словесность, замордованная неумолимым гнетом соцреализма, закостенела уродливым монстром из папье-маше. Это был подвиг!

52
{"b":"110090","o":1}