Лариса не знала стенографии и поэтому писала сокращенно: «ск». вместо «сказал», «св. вл». вместо «советская власть» и т. д., чтобы успеть записать, пока говорят. Она записывала каждое слово, но все – сокращенно. Охрана видела, что она пишет, но ее почему-то никто не останавливал.
В первый день записывал еще один человек – наш ленинградский друг, писатель Борис Вахтин, который получил доступ на процесс от Союза писателей. Но уже на второй день он уехал обратно в Ленинград. Он тоже был замечательный писатель, но считал, что печататься за границей – неправильно, нужно добиваться этого внутри, в СССР. Он умер, к сожалению, так и не став известным читателю в СССР – тому, ради которого он совершил это литературное самоубийство.
Его этот процесс потряс. Он говорил нам потом, что с трудом удерживался в зале от замечаний, за которые его бы вывели. Интересно, что почти накануне ареста мы приносили Синявскому повесть Вахтина в рукописи, и Андрей страшно им восхищался. А теперь Борис сидел среди публики, состоявшей в основном из сотрудников КГБ и встречавшей взрывами веселого хохота всякое унижение писателей, попавших на скамью подсудимых только за свою профессиональную работу. Ту самую, за которую он сам был бы готов сесть на скамью подсудимых.
В течение всего процесса мы с Леней работали над расшифровкой Ларисиных записей каждую ночь напролет, с вечера до утра. Перепечатывать не было никакой возможности, писать приходилось рукой, у меня потом долго болело плечо и пальцы не гнулись. Делать это было страшно – никто ведь не знал, как за это могут наказать, прецедента еще не было, все было в первый раз. В результате этой работы была создана черновая рукопись протокола заседаний процесса, составившая главную часть знаменитой «Белой книги», за публикацию которой за границей, в сущности, Александр Гинзбург потом отсидел пять лет.
Формально Гинзбург вместе с Галансковым получил свои пять лет за создание самиздатского литературного журнала «Феникс», но жестокий приговор, конечно, был связан с составлением им «Белой книги» – обстановка за границей, а отчасти и внутри СССР, была такова, что власти не решались прямо поставить ему в вину публикацию достоверных фактов.
Мне хочется сказать несколько слов о нашей комнате в Хлебном переулке, 19, которая была во время процесса главным штабом сопротивления. Дело в том, что это была не простая комната, а историческая.
Внешне она была не примечательна ничем, кроме уродства и географического положения: через пять домов направо в номере 9 жили Синявские, за одним углом находился ЦДЛ – Дом литераторов, за другим ЦДК – Дом кино, в двух кварталах налево по улице Воровского – Верховный суд РСФСР, где заседал судья Л. Смирнов, в двух кварталах направо – зал суда, где проходил процесс.
И потому неудивительно, что эта комната превратилась в дни процесса в штаб организованного сопротивления советской интеллигенции, невзирая на яростное возмущение трех законопослушных соседских семей, которые настолько единодушно сплотились против нас, что даже временно прекратили военные действия друг против друга.
Всю неделю процесса каждое утро в восемь пятнадцать утра Лариса и Марья приходили к нам позавтракать и обсудить программу предстоящего дня сражений. Без четверти девять мы убегали – кто сидеть в зале суда, кто пробираться в его коридоры, кто – стоять на морозе под дверью, демонстрируя властям свое с ними несогласие. В комнате мы оставляли связного, готового долгие часы сидеть в одиночестве и отвечать на бесчисленные телефонные звонки, тем более что соседи, раздраженные непрерывным трезвоном, демонстративно перестали подходить к телефону. Чаще всего это делал один из наших многочисленных друзей-ученых, ныне профессор математики Тель-Авивского университета, который был в те времена довольно увесист, и ему было невыносимо многочасовое стояние под дверью суда. Услышав звонок телефона, висящего в дальнем конце длинного коридора, он, сломя голову, по-слоновьи топал к нему, сбивая по пути соседей, всегда, как нарочно, идущих навстречу – кто, с кипящим чайником, кто с раскаленной сковородой.
Наших отношений с соседями это не улучшало, но мы давно уже махнули на это рукой. И потому без зазрения совести по вечерам впускали к себе всех желающих послушать отчет Ларисы о прошедшем заседании суда. Мы впускали всех: это было важно и для гласности, и для отвода глаз, так как главную нашу задачу – протокольную запись процесса – мы выполняли в другом месте. Желающих было много: приходили друзья, сочувствующие и, разумеется, стукачи. Так что комната наша каждый вечер заполнялась до отказа: наиболее удачливые сидели на стульях, на полу и на подоконнике, остальные стояли, прислонясь к стенам и к дверному косяку.
Я не стала бы так подробно описывать эту уродливую комнату в Хлебном переулке, 19, узкую и длинную, как пенал, если бы не прочла недавно детальное описание ее в книге Берберовой «Железная женщина», посвященной знаменитой Муре Будберг, неофициальной жене М. Горького и возлюбленной английского посла-заговорщика Д. Локкарта. Конечно, я, как и все, проходила в школе историю «заговора Локкарта», пытавшегося вместе с асом шпионского искусства Сиднеем Рейли совершить антисоветский переворот в голодной Москве 1918 года. Но мне и в самом фантастическом сне не могло присниться, что Локкарт снимал для своей миссии квартиру на последнем этаже угрюмого дома 19 в Хлебном переулке!
Я смутно могла представить себе резиденцию английского посла: этакий уютный особняк в одном из Арбатских переулков, с псевдогреческим портиком, через застекленную дверь которого с бронзовым молоточком вместо звонка проскальзывал к Локкарту неуловимый Сидней Рейли, чтобы обсудить последние детали исторического заговора. Но чтобы в моей квартире!
Берберова приводит цитату из книги коменданта Кремля, руководившего арестом Локкарта, где тот пространно рассказывает, как Мура долго препиралась с ним через закрытую дверь, – Господи, сколько раз я отпирала эту дверь почти полвека спустя! Ворвавшись, наконец, в квартиру, чекисты протопали по длинному коридору, по которому полвека спустя наш толстый друг бегал к телефону, и открыли дверь моей комнаты, служившей в те давние времена спальней Локкарту, а точнее, ему и Муре. Локкарт спал на тахте у окна, мы тоже там спали, так как это было единственное место, пригодное для тахты, – впрочем, у нас тахта была другая, мы не получили ее по наследству вместе с комнатой.
Дверь напротив тахты вела в посольский кабинет, большую квадратную комнату с двумя окнами. В наше время бывший посольский кабинет занимала рабочая семья из шести человек, сокровенные подробности из жизни которой не могла утаить от нас тонкая прослойка оклеенной обоями двери, так же как не могла она утаить от них наших крамольных разговоров.
Как бы порадовался любитель российской истории Абрам Терц-Синявский, знай он, что история эта по его милости второй раз проходила через нашу комнату!
Эта комната была свидетельницей и комических эпизодов, а не только драматических. Однажды, вскоре после ареста Юлика и Андрея, мы ожидали прихода Марьи и Ларисы, чтобы заняться вместе с ними какими-то общественно важными делами. Дело было в декабре. Наши дамы, как обычно, опаздывали, и я, пользуясь передышкой, стала с восторгом рассказывать Саше, что в магазинах появились замечательные шерстяные колготки – настоящее спасение в московском климате. Стоили они 12 рублей штука, и Саша строго объявил мне, что мы не имеем права тратить деньги на всякую дамскую ерунду, когда наши боевые подруги нуждаются в каждой копейке. Я, глотая слезы, вынуждена была согласиться с его суровой мужской логикой. Раздался звонок, и в комнату ввалились боевые подруги, раскрасневшиеся и слишком веселые для безутешных соломенных вдов.
«А что мы сейчас купили!» – хором воскликнули они и дружным слаженным движением задрали юбки. На них переливались изящным узором недоступные мне шерстяные колготки. Я молча посмотрела на Сашу – ни слова не говоря, он сунул руку в заветный карман, где лежала его зарплата, предназначенная для борьбы, и выдал мне запретные 12 рублей.