Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Это было лучшее время в истории литературы победившего соцреализма – уже оттаял сталинский лед, и еще не схватило морозом наивно-доверчивую хрущевскую оттепель.

Я впорхнула в этот сверкающий ледяными осколками праздничный мир на крыльях своей невиданной, почти беспрецедентной победы над неподатливым текстом и над еще менее податливым литературным истеблишментом. Тем более что и в моей жизни кое-какие материальные признаки личного успеха добавились к общим оптимистическим тонам писательского существования: например, расклешенное пальто джерси цвета заходящего солнца, в пару к нему сашино вальяжное пальто цвета маренго и половина старенького «Москвича» – вторую половину купил наш друг юности М. Г. Все эти богатства были приобретены на царский гонорар, полученный мною за перевод «Баллады», – могли ли мы, нищие, бездомные скитальцы, за два года до того мечтать о подобном благополучии?

Слава моя быстро распространилась в переводческом мире, и ко мне потекли заказы и приглашения на семинары, где мое творчество обсуждали подробно и всерьез. Как-то, докладывая многолюдному собранию о проведенном им семинаре, Михаил Зенкевич так отозвался обо мне:

«Было очень интересное обсуждение, – вдумчиво сказал он. – Выступали с переводами талантливые молодые переводчики Андрей Сергеев, Павел Грушко, Костя Богатырев и Нина Воронель – тоже женщина!»

А на заседании переводческой секции, где обсуждался вопрос о переиздании классиков стихотворного перевода, вдруг выступил сын К. И., Николай Корнеевич Чуковский. Демонстративно глядя на меня, что было непросто, – поскольку, стесняясь своей неуместной в этом почтенном обществе молодости, я забилась в дальний угол комнаты, – он с непонятным обвинительным пафосом произнес:

«Мы должны заботиться и о покойных переводчиках. Ведь у них нет преимуществ живых – они не могут втереться в доверие к составителю и на женском обаянии войти в литературу!»

После этих слов он с торжествующей улыбкой вернулся на свое место, а все, кто был в комнате, обернулись и уставились на меня. Когда до меня дошел смысл его слов, я нисколько не обиделась – я была польщена высокой оценкой моего женского обаяния. Ведь в достоинствах своего перевода я не сомневалась и без Николая Корнеевича.

И впрямь очень скоро я прославилась на весь Советский Союз при помощи телевидения – именно благодаря своему женскому обаянию. Поскольку на меня посыпались заказы, я перевела стихи молодого поэта из Ганы, сына тамошнего президента или премьера – не помню точно. И поскольку он был Сын, нас пригласили выступить по телевизору – меня и его – он чтоб читал свои поэтические шедевры по-английски, а я, соответственно, их же по-русски. Я надела нарядное платье с большим декольте, и мы отправились в студию.

Сперва читал молодой поэт, облаченный в бурнус из белой парчи, – был он парень видный, и камера показывала его во всех ракурсах, потом пришла моя очередь. Уверенный, что теперь камера займется мной, молодой поэт расслабился и сосредоточил свое внимание на увлекательных картинах, которые открывались его взору за моим декольте. А камера, как оказалось, ни на минуту не выпускала его из виду! Весь Советский Союз с удовольствием следил за гаммой чувств, отражавшихся на его лице, – некоторые утверждали, что он даже облизывался. Сколько писем я получила по этому поводу – это была настоящая слава! Не знаю, правда, оценил ли кто-нибудь его поэзию в моих переводах, но это было не так уж важно.

Не мудрено, что я стала уже не так часто приезжать к К. И. – то ли наши интересы начали расходиться, то ли я слишком завертелась в захватывающем вихре вальса писательской жизни. Я не раз потом об этом пожалела, когда было уже поздно. Мне почему-то казалось, что он вечный и с ним ничего не может случиться. Ведь он знал, как себя сохранить в самые трудные времена, не теряя при этом уважения к себе. «Когда другие меняли взгляды, я менял жанры», – лукаво усмехаясь, объяснял он.

Но как ни долго предполагал жить К. И., в конце концов, наступил тот грустный – а точнее, трагический, потому что смерть К. И. была внезапной и необъяснимой, – день, когда я, стоя в скорбной толпе провожающих, смотрела на его желтую щеку на фоне каких-то неуместных красных полотнищ. Странно, но ничего кроме желтой щеки на фоне красных полотнищ не запомнилось мне из этого похоронного дня.

Вместо него я бережно храню в своей памяти другой день и другую картину, представленную мне незадолго до смерти К. И. Картину, столь полную красочных деталей, будто все это случилось вчера.

В нашем крохотном «Москвиче» мы привезли в Переделкино Бена Сарнова с женой Славой и одного харьковского литератора, которого они хотели познакомить с Виктором Шкловским, жившим тогда в Доме творчества. Кроме нас пятерых мы втиснули в машину нашего девятилетнего сына Володю и восьмилетнего сына Сарновых Феликса.

Мы подъехали к воротам Дома творчества и начали выгружаться из «Москвича». Первыми выскочили мальчики и тут же затеяли щенячью возню прямо на глазах многочисленных советских писателей, прогуливающихся после обеда. Вслед за мальчиками из машины выбрались Сарновы, потом мы с Сашей, и последним – слегка оглушенный харьковский гость, который всю дорогу сидел на заднем сиденье, зажатый между мной и Славой, сдерживая воинственный натиск двух мальчишек, примостившихся у него на коленях. При виде такой длинной процессии, выползающей из недр такой маленькой машины, писатели, благодушные после сытного приема пищи, пришли в восторг. Каждого нового пассажира, выбирающегося наружу, они встречали аплодисментами и криками: «Много вас там еще осталось?»

В самый разгар всеобщего веселья наш Володя умудрился разбить сарновскому Феликсу голову подобранным на обочине дороги камнем, и к общему хору добавился отчаянный рев пострадавшего в сопровождении сердитых воплей его матери, пытавшейся поймать Володю и дать ему затрещину. Володя ловко уворачивался, с громким смехом лавируя в писательской толпе. Писатели восприняли эту мизансцену как продолжение спектакля и стали скандировать, указывая на меня: «Мать Каина! Мать Каина!» С какой стати они решили считать Феликса Авелем – ума не приложу.

На шум из ворот выбежала очень маленькая, очень худенькая, очень старая женщина в малиновых штанишках до колен, и все замолчали и уставились на нее – в те времена даже к строгим женским брюкам еще не привыкли, а уж о малиновых штанишках до колен и говорить не приходилось. В руке она держала нечто, похожее на сушеную голову облысевшей обезьяны.

Она простерла руку с обезьяньей головой в сторону Славы. Даже Феликс перестал рыдать, так что слова ее прозвучали очень громко в наступившей тишине:

– Слава, милая, вы не знаете, как открыть кокосовый орех?

– Господи, Лиля Юрьевна, мне бы ваши заботы, – ответил за Славу Бен, носовым платком утирая кровь с разбитого лба Феликса.

– Неужели это Лиля Брик? – спросил харьковский гость задрожавшим от благоговения голосом.

Но ответа не дождался, потому что начался следующий акт послеобеденного спектакля. Лиля Брик вдруг пронзительно взвизгнула, сунула орех Славе и припустила бегом куда-то вверх по улице. Все присутствующие повернули головы – посмотреть, куда это она помчалась. Навстречу ей, широко раскинув руки, шагал Корней Чуковский, высокий, лихой и моложавый – в распахнутом светлом плаще с развевающимся на ветру шарфом.

Лиля с разбегу вскочила на него и, уцепившись одной рукой за его плечо, начала кулачком другой колотить его по лицу.

– Негодяй! Старый негодяй! Шутник проклятый! – вопила она, дрыгая в такт ударам маленькими ножками в малиновых штанишках.

К. И. взял ее за локотки и бережно опустил на землю. Глаза его сияли знакомым мне игровым огнем. Голос его был сама невинность;

– В чем дело, Лиля Юрьевна? Чем я провинился?

– Этот человек еще спрашивает? Он не знает, чем он провинился!

– Понятия не имею, – развел руками К. И.

– Хватит притворяться! – возмутилась Лиля Юрьевна. – Ведь вы дали мне вчера пачку горчичников?

12
{"b":"110090","o":1}