Я хоть и бабник, однако же застенчив: никогда не сделаю первый шаг. Но тут я в самом деле не мог оторваться и, набравшись храбрости, спросил, не могу ли чем-нибудь помочь. Я говорил с ней по-польски. Сперва она молчала, и я решил, что она — немая. Просто смотрела на меня беспомощно, точно ребенок. А затем ответила, тоже по-польски: "Спасибо. Вы мне не поможете".
Обычно, когда мне сразу дают от ворот поворот, я отступаю, но тут меня буквально что-то в спину подталкивало. Выяснилось, что она родилась в семье хасидов — последователей рабби из Александрова.[55] Звали ее Дебора, Дора, она была из тех хасидских девочек, что выросли в почти полной ассимиляции — она ходила в частную женскую гимназию, училась играть на фортепиано и танцевать. Правда, кроме того, в дом приходила жена местного раввина, обучавшая девочку молитвам и еврейскому Закону. До войны у нее было двое братьев, старший уже успел жениться и жил с семьей в Бендзине, а младший учился в ешиботе. Еще была старшая сестра. Война сразу обрушилась на их семью всей своей тяжестью. Отец погиб при бомбежке; старшего брата убили фашисты; младшего призвали в польскую армию, и он сгинул неизвестно где; мать умерла от голода и почечной болезни в варшавском гетто. А сестра Итта пропала, и Дора не знала, что с ней. По ту сторону стены гетто, в арийской части Варшавы, жила Дорина учительница французского языка, старая дева Эльжбета Доланьска. Она-то и спасла Дору. Как ей это удалось, слишком долго рассказывать. Два года Дора провела к подвале, и учительница делилась с ней последними крохами. Святая женщина, она погибла во время Варшавского восстания. Вот она. Божья благодарность добрым людям!
Все это я узнал постепенно, вытягивая из нее но слову.
— В Палестине вы снова встанете на ноги, — сказал я. — Там вы будете среди друзей.
— Я не могу уехать в Палестину, — ответила она.
— Почему? Тогда куда?
— Я должна ехать в Куйбышев.
Я не поверил собственным ушам. Можете себе представить: путешествие в то время из Щецина обратно к большевикам, и не куда-нибудь, а в Куйбышев! Опасностей было не перечесть.
— Что вам понадобилось в Куйбышеве? — спросил я, и она рассказала мне историю, которую я бы сам назвал плодом больного воображения, если бы не убедился позднее в ее истинности. Дорина сестра Итта выпрыгнула из идущего в концлагерь эшелона и через поля и леса добрела до России. Там она повстречала какого-то инженера, еврея, занимавшего высокий пост в Красной Армии. Позже он погиб на войне, и Итта сошла с ума. Ее поместили в психиатрическую больницу. По какой-то совершенно дикой случайности, практически чудом. Дора обнаружила, что ее сестра еще жива.
— Как вы можете помочь своей сестре, если она безумна? — сказал я. — Там она, по крайней мере, получает хоть какую-то врачебную помощь. Что вы можете сделать для психически больной женщины, ведь вы без гроша за душой, без жилья? Сами погибнете и ее погубите!
— Вы абсолютно правы, ответила Дора, — но она одна уцелела из всей семьи, и не могу я допустить, чтобы она умерла в советской больнице. Кто знает, может, ей станет лучше, когда она увидит меня.
Обычно я не лезу в чужие дела. Война научила меня, что каждому не поможешь. В сущности, все мы тогда спокойно ходили по чужим могилам. За годы жизни в лагерях и тюрьмах, где видишь смерть по десять раз на дню. сострадание улетучивается напрочь. Но когда я услышал, что собирается предпринять эта девочка, меня пронзила такая жалость, какой я в жизни не испытывал. Снова и снова я пытался ее отговорить, выискивая тысячи аргументов, но она сказала:
— Я знаю, что вы правы, но я должна вернуться.
— Как вы туда доберетесь? спросил я и услыхал в ответ:
— А хоть пешком!
— Боюсь, что вы такая же ненормальная, как ваша сестра, — не удержался я.
— Думаю, что вы правы. — Ответила она.
В конце концов, после всех выпавших мне странствий и испытаний ваш покорный слуга отказался от возможности уехать в Палестину — а в ту пору это был предел моих мечтаний — и отправился со странной девушкой в Куйбышев, что было явным самоубийством. Вот главное из понятого мной тогда: человеческая жалость — форма любви, по сути, ее высшее выражение. Могу еще вам сказать, что красные дважды задерживали нас по дороге, и мы были на волосок от гибели в тюрьме или лагере. Дора вела себя в этом путешествии просто героически, но я чувствовал, что здесь было больше смирения перед судьбой, нежели храбрости. Да, еще забыл: когда мы познакомились, Дора была девушкой, но под покровом обреченности и отчаяния от всего пережитого скрывалась очень страстная натура. Я был избалован женской любовью, но ничего подобного мне ранее не приходилось испытывать. Она вцепилась в меня с такой силой любви, с такой безысходностью, что это даже пугало. Она была довольно образованна: за два года вынужденного сидения в подвале проглотила целую гору книг по-польски, по-французски, по-немецки, но была до крайности наивна но всем, что касалось реальной жизни. Она страшилась каждой мелочи. В своем убежище она начиталась разных христианских книжек, а также писаний мадам Блаватской[56] и прочих оккультистов и теософов они достались ее спасительнице по наследству от тетушки. Дора болтала об Иисусе и духах, но у меня не хватало терпения на эти штуки, хотя Катастрофа и из меня сделала если не мистика, то уж как минимум фаталиста. Как ни странно, все это ей удавалось сочетать с вынесенным из родного дома еврейством.
Перейти через русскую границу оказалось несложно, куда труднее было сесть на поезд, давка была чудовищная. В середине пути от нашего состава отцепили паровоз и прицепили ею к каким-то другим вагонам, а нас просто оставили на рельсах. В вагонах шла непрестанная война между пассажирами. Иногда раздоры, как нарыв, прорывались и кто-то вылетал на насыпь. Вдоль железнодорожного полотна там и сям валялись трупы. Холод в вагонах был отчаянный. А некоторые ехали на крышах вагонов, и снег сыпал прямо на них. Туалетов в вагонах, конечно, не было и приходилось возить за собой ночной горшок или бутылку. Какой-то крестьянин, сидевший на крыше, когда поезд влетел в туннель, остался без головы. Так мы добирались до Куйбышева. В дороге я не переставал удивляться самому себе и своему поступку. Вся эта история с Дорой не была просто романом. Я действительно связал с ней свою жизнь. Покинуть человека в таком положении все равно, что бросить ребенка в лесной чащобе. Мы постоянно цапались, и все из-за того, что Дора боялась остаться без меня даже на минуту. Едва только начинал поезд притормаживать у полустанка, и я собирался выскочить, чтоб раздобыть еды или кипятка, как Дора кидалась на меня и не пускала. Ей всегда казалось, что я хочу бросить ее. Она хватала меня за рукав и тянула обрати. Пассажиров, особенно русских, эти сцены смешили. Кажется все Дорино семейство было поражено безумием. Отсюда все этим страхи, подозрительность, какой-то пещерный мистицизм. Как эти первобытные пережитки проникли в богатую семью варшавских хасидов, остается загадкой. Впрочем, для меня все это приключение и по сию пору — загадка.
Мы добрались до Куйбышева, и там выяснилось, что все наши муки были напрасны. Не оказалось ни сестры, ни психиатрической больницы. Нет, больница там была, но не для иностранцев. Нацисты при отступлении разрушали госпитали, больницы, психиатрические лечебницы, а пациентов пристреливали или травили ядом. Фашисты не добрались до Куйбышева, но здешний госпиталь был переполнен тяжелоранеными. Кому в такое время было дело до сумасшедших?! Нашлась, правда, одна женщина, которая рассказала Доре все подробности. Фамилия того офицера-еврея была Липман, а эта женщина доводилась ему родственницей, так что ей не было никакого резона врать. Представляете наше разочарование?! Вынести такую одиссею — и впустую! Но погодите, это еще не все. В конце концов, мы действительно нашли Итту, но не в сумасшедшем доме, а в маленькой деревеньке: она жила там со старым евреем-сапожником. Та женщина ничего не придумала. Итта страдала депрессией, где-то лечилась, потом ее отпустили. Я всегда был слаб на факты, и даже то. что она рассказывала, успел позабыть. Вся Катастрофа окутана провалами памяти.