Глава 6
Я проснулась в два часа дня с одолевающим меня тяжелым чувством, вызванным слишком продолжительным сном и голодом. При свете маленькая спальня выглядела еще хуже. На столике лежала записка от Джо, прожженная сигаретой. Внутри, слава Богу, лежала свернутая пятидолларовая купюра. Текст был очень простым: «Дорогая, помни, это все, что ты можешь истратить. Обожаю тебя. Джо.»
Я приняла душ (поверьте, в крошечной грязной ванной это было совсем не забавно), намерзлась под водой неопределенной температуры оделась, накрасила губы и посмотрела на часы. Три. Я положила пять долларов в сумочку вместе с десятью долларами, которые достались мне как шальные деньги за последние два года, и приготовилась таким образом к первому субботнему дню и вечеру в Нью-Йорке.
Я быстро вышла из номера, услышала щелчок замка на двери и спустилась по лестнице.
Фойе (мрачное, покрытое линолеумом пространство с облупившимися хромированными стульями и софами, обитыми грубой, засаленной материей, которая как бы кричала: «Не садитесь на меня!») было пустым. Я подошла к конторке (она больше напоминала клетку банковского клерка или в моем представлении вход в тюрьму) и сдала ключи маленькому лысоватому человечку. Тот даже не взглянул на меня.
Мне требовались кофе, зубная щетка и еще кое-какие мелочи. Я переступила через порог отеля и шагнула в настоящую печь.
В Нью-Йорке царило позднее лето. Тротуар вонял смесью выхлопных газов, запахов людей, раскаленного асфальта, и все это ударило мне в ноздри, как раскат грома. Воздух был влажным, и я мгновенно вспотела. (Мама сказала бы: «Начала пылать».) Люди казались усталыми, заторможенными от жары, вялыми, обиженными и старались скрыться от тяжелого солнца в тени и прохладе. Я толкнула дверь находящейся по соседству с отелем аптеки и вошла.
Внутри никого не оказалось. Я купила зубную щетку, взяла вареное яйцо, чашечку кофе и села за столик.
Меня охватило огромное возбуждение. Вот о чем я мечтала, чего ждала, что запланировала. Ощущение было раздражающим.
Я выпила кофе (точнее, помои) и с трудом проглотила яйцо.
Тост оказался сырым.
Затем я откинулась на спинку стула и закурила. Впервые я курила так рано, но вкус сигареты был приятным. Любой вкус показался бы приятным, если бы он забил вкус только что проглоченного мной завтрака.
Затем я почувствовала себя одинокой.
Позвольте мне объяснить ситуацию, потому что маленькое, отдельное предложение не выражает того, что я имею в виду. Меня звали Джоан Смит. Джо сказал, чтобы я всегда по возможности пользовалась своим именем. Тогда не выдашь себя. Опасно, когда тебя назовут фальшивым именем, и ты не отзовешься. На Джоан я реагировала нормально, вполне естественно. Но факт оставался фактом: я потеряла свое имя, а с ним все, что оно значило.
Я никого не знала, но что еще хуже, не могла ни с кем познакомиться. Мне нужно было оставаться в тени, в абсолютной тени. Я понимала, как это важно. Я не могла никому улыбнуться, не могла ни с кем поболтать, даже не могла быть человеком. Мне требовалось постоянно следить, не делаю ли я что-нибудь необычное, что-то выделяющее меня среди миллионов мечущихся существ в горниле огромного города.
Куда бы ни пошла маленькая Джоанни, туда шел огромный… ноль. Я не могла издать ни звука, повернуть голову на улице… если не хотела попасть в тюрьму. Я была в бегах (кажется, это так называется) и, должна признаться, являлась забавной преступницей.
У меня была уйма свободного времени, но от мысли о возвращении в крысиную нору бросало в дрожь. По крайней мере, не сейчас, пока что-то не определится, не примет некие формы в моем сне перед тем, как он не разрушится окончательно.
Не раньше приезда Джо.
Моя сигарета почти догорела, и тут вдруг случилась странная вещь, Я попыталась вспомнить лицо Джо и не смогла. Я знала, что он существовал, но не могла вспомнить, как выглядел. Мне вспоминались аккуратные мускулы его спины, рук, прикосновение нижней губы во время поцелуя, но я не могла вспомнить, например, цвет глаз, форму губ, форму ладоней (хотя я знала, насколько особенными они казались мне с самого начала). Я не могла вспомнить, как выглядел Джо, отчаянно старалась, сидя на потертом кожаном сидении в аптеке, но не могла. Когда ярость стала закипать во мне, я начала плакать слезами бессильной злобы, пытаясь вспомнить внешность своего любимого. А он все удалялся от меня в туман, уменьшался, пока от него не осталось почти ничего ничего, за что я могла бы зацепиться, ничего, что могла бы считать своим. В конце концов передо мной оказался лишь бессмысленный, переполненный, горячий и шумный внешний мир.
Я несколько минут беззвучно плакала над грязной чашечкой из-под кофе, затем заплатила сорок центов, оставила десять центов сверху (нехватка денег была для меня новым явлением, и оно мне совсем не понравилось) и ушла. На улице я остановилась, не зная, чем заняться.
Я решила купить пластинку. Слушать ее мне было не на чем, но одной из моих первых покупок — после выкупа обязательно станет приличный проигрыватель. Разлука с моим ящиком разбила мое сердце. Я слышала о магазине Сэма Гуди и направилась в сторону Сорок девятой улицы и Бродвея, предварительно заглянув в телефонную книгу.
Я устала, но все равно шла. Бродвей в пекле оказался не очень привлекательным. Я вдруг почему-то почувствовала себя мучительно голодной и купила себе два хот-дога, но съесть их не смогла. Я заплатила и вышла, сопровождаемая удивленным взглядом кассира.
Кстати, со мной еще кое-что происходило. На меня смотрели мужчины. Так, как никогда не смотрели. Словно все случившееся со мной за последнюю неделю было написано на моем лице. Я чувствовала взгляды и за всю прогулку услышала (сама подсчитала) пять свистков. И это не имело отношения к моему внешнему виду — не такая уж я сексуальная.
Может, мне не стоит это говорить… но я понимала. Думаю, каждая девочка понимает, если хотите знать. Я не выглядела счастливой, я была грустной. Что-то навсегда покинуло меня; и я… изменилась… и теперь уже никогда не стану прежней. То, что я потеряла, ушло, может, это и к лучшему.
В магазине Гуди было полно народу и жарко. Мальчик, помогавший мне, вел себя как-то странно… Я так и не поняла, в чем именно заключалась эта странность.
Я ничего не покупала и просто стояла рядом с молодым человеком лет восемнадцати в очках (тяжелые, в роговой оправе) на маленьком носу, просматривавшим альбомы с выражением огромного и безнадежного желания на лице. Я никогда не слышала так много музыки и, конечно, впервые познакомилась с Высоким Качеством. Это была сенсация, и мое желание приобрести хороший проигрыватель еще больше возросло. Стерео — это для меня! Хотя и не нужно включать его так громко. Потом я ощутила жажду и, выходя из магазина, осторожно оглянулась в поисках молодого человека в очках. Видимо, он уже ушел. Мне почему-то стало грустно.
На улице я вцепилась в свою сумочку, зашагала вперед, пересекла Бродвей, нашла Седьмую авеню и двинулась по жаре, надеясь добраться до Центрального Парка. Там я могла расслабиться на одной из скамеек, посмотреть на закат солнца и решить, где потратить на обед свои четыре доллара.
Джо не приедет до восьми часов.
Я даже не думала о письме с требованием выкупа — забавная вещь. Все уже было сделано — конверт опущен в почтовый ящик, и это в общем-то являлось сейчас самым важным. Остальное могло подождать.
Позже, поверьте мне, я встревожилась. Но не в этот первый субботний вечер.
Я вошла в парк и села. Краснолицый мужчина медленно развернул газету, издавая ворчливые, протестующие звуки уголком губ и все время поглядывая на меня глазами-бусинами, спрятанными в складках его лица, очевидно, ожидая моего кивка или одобрительного жеста.
Справа от меня худая, эмоциональная итальянка ела чесночную колбасу и тяжело дышала. Сказанного достаточно.
Через некоторое время солнце начало опускаться, и пять лебедей на замусоренной поверхности прудика напротив меня (там, вероятно, глубина была не больше фута, и огромные блестящие каменные глыбы на берегах траурно смотрели в ослепительное небо, словно протестуя против этого неожиданного, нежелательного взгляда внешнего мира) медленно прокладывали себе путь, даже не поворачивая ни к кому головы. Они держали клювы с каким-то отчаянным видом, словно им было очень жарко, но они не позволяли жалеть себя.