Дата: 21 августа
Дженни Уотфолкс, шести лет, деревня Валлиги-фетт
Ой, дяденьки, я ведь совсем-совсем не виновата. Ведь правда? Это он сам. Я вам все-все расскажу, только не ругайте меня. Я его даже и не прогоняла вовсе, я его и не видела раньше никогда. Я просто сидела в садике и рисовала. А па в город уехал. И ма с ним. Они оба уехали и сказали, чтобы я никуда не уходила, а рисовала. Я очень люблю рисовать. Мне па столик в садике сделал, зелененький, и стульчик маленький сделал, тоже зелененький, чтобы я рисовала. И вот я сидела и рисовала. А па сказал, что говорят, что происходит что-то экс… экр… эктридинарное, и у нас радио не работает, и нужно выяснить, и чтобы я Бетти— слушалась. А я Бетти не люблю. Она все время на кухне и со мной не играет. И я сидела и рисовала. Вдруг какой-то мистер на лошадке ка-а-ак выскочит из кустов возле меня. Он такой черный-черный был, и лошадка его тоже черная-пречерная. Только я ни капельки не испугалась. Я думала, он охотник, у нас много охотников вокруг. Он какую-то палку вместо ружья держал, я думала, он играет так, и так спокойно ему говорю: вы, что ли, понарошке охотитесь? Я говорю, у меня тоже ружье есть понарошке, деревянное, мне его па сделал. А потом смотрю, он на меня вовсе и не глядит, смотрю, он на мой рисунок глядит, и даже палку свою опустил, а глаза у него такие большие-большие, будто он испугался чего. И даже задрожал, и лошадка его тоже задрожала, и как присядет на задние ноги, как замашет передними копытами в воздухе. И мистер в свисток засвистел. Очень громко, но тоненько-тоненько. Я подумала, что и не слышно ничего, только ушкам больно. А лошадка повернулась, и мистер быстро уехал. Правда-правда, я ничего не сделала, он сам уехал— Вы ведь не будете меня ругать? А потом я сама решила посмотреть, чего этот дядька так испугался. Посмотрела на свой рисунок — и мне даже самой страшно стало. Честное слово! Я там на большой бумажке Чуду-Юду нарисовала страшенную, большую такую Чуду-Юду. Страшную-престрашную, прямо жуть: без носа, бородатую и на пяти ногах!..
БЕГ
А бежать было так…
Легкими ступнями касаться почвы. Раз-два, раз-два. По асфальту, по камням, по гравию, по песку — все той же воздушной поступью пятнать пространство, тиканьем шагов отмеривать время. Раз-два… Лететь вперед, напирая грудью на ватную пустоту, оставляя за спиной легкий смерч пыли, неслышные вихри потревоженного воздуха, невидимые бурунчики ветра. Раз-два, раз-два, раз-два… Брызгать во все стороны лужами, студить разгоряченные ноги росной травой, плескать холодной грязью, шуршать нагретым жнивьем, а грудь мерно, радостно поднимается и опускается, легкие в полную меру вбирают упругий кислород, сердце стучит ровно, и скорость только успокаивает нетерпеливое биение крови. Раз-два, раз-два…
— Доброе утро, учитель! Ваши газеты…
— Спасибо, Бегун!
— С наступлением лета, тетушка! Молоко сегодня отличное, сливок на целый палец.
— Оставь у калитки, милый Бегун, я заберу позже. Дай бог тебе ровной дороги!
— Ресторатору — мое почтение! Вам должок от поэта, у него сегодня гонорар…
— Весьма кстати. Бегун, весьма кстати. Перехватил бы кофе с булкой, небось с зари летаешь уже. Смотри, про завтрак забудешь.
— Потом, потом, папаша! Дел по горло. Как управлюсь — обязательно пробегу мимо… Эй, табачник! Забирай свои пилюли! Глотай по одной и поправляйся. Будешь хворать — всех без курева оставишь, придется мне в город бегать, а ведь и здесь забот хватает…
И опять тишина, лишь тихий стук подошв о землю. На небе ни облачка, но и жары нет, бежать совсем приятно, ноги полны привычной, звенящей силы — уверенно встречают тропинку, растворяются, мелькая в ритме, такте, гармонии скорости, а собранное в покорности тело зыбко плывет-покачивается, летит-струится.
И мысли были:
«Когда же это началось? Года три мне было или четыре. А то и все пять? Сидишь, играешь, и вдруг сердце забьется, заколотится, думаешь, что такое, вдруг вырвется из груди, как быть тогда? А потом успокаивается, и забываешь сразу же. Казалось, у всех так. Пугаться-то я потом начал. А как маленький был — чего пугаться? Все в порядке вещей: то плакать захочется, то смеяться, то коленка зачешется, то грудь ходуном заходит. Ясно — живу… Вот бегать я всегда любил. Как себя помню — хоть днем, хоть ночью заставь бежать — только приятно. Да и не заставлял никто, я все бегом делал. В играх никто догнать не мог. В «салки» никогда не водил, потому что угнаться не могли, в «прятки» всегда первым до «чуры» добегал, а когда наперегонки соревновались — ни одна душа в пару вставать не хотела: знали, что бесполезно. Да… Хорошо было в детстве: хочешь — беги, хочешь — нет. Лучше, конечно, бегать было…»
А в пути было вот как.
Надоело бежать по тропинке — сверни в сторону. В лесу тень, солнечные зайчики, мох пружинит под пятками, невзрачные цветы роняют пыльцу на босые пальцы, ноги мощно отталкиваются от оголенных корней, четко печатают след на разлапистом папоротнике, вминают в землю прошлогодние листья и еловую чешую. Сквозь веер пены, капель, маленьких радуг, бабочками садящихся на тело, — через ручеек, родник, ключ, речушку — легче водяного жука, водомерки, комариной личинки — на тот берег, на луг. Ноги только что были чистыми, а сейчас уже заляпаны илом, еще несколько стремительных шагов-паремий, и к грязи пристал мелкий песок, но эти нечаянные «гетры» недолговечны: мохнатый дерн услужливо набегает под ноги, ласково обмахивает ступни. Вперед, вперед! Раз-два, раз-два…
— Барышня, проснитесь! Утро уже, солнце давно поднялось. Смотрите, какие цветы прислал вам жених. Он нарвал их на заре, а я бежал так быстро, что роса еще не успела высохнуть. Чувствуете, какой аромат? Он бешено кружит голову, и я уже не верил, что донесу. Следите за своей головой, милая, есть вещи, которые кружат ее почище орхидей.
— Спасибо, мой добрый, славный Бегун! Не тяжело было бежать с такой ношей?
— Куда там! Это приятный груз. Я парил с ним над землей, не чувствуя ног…
Ах, обернуться бы! Но нельзя: ритм влечет вперед, сердце требует скорости, скорость подхватывает сердце, ноги несут дальше, дальше… И можно лишь догадаться, представить, уловить воображением: рдеют щечки, туманится взор, очаровательный носик погружается в самую гущу охапки, в самое благоухание…
— Здравствуйте, мастерица! Давно, давно я не пробегал мимо вас. Все не было писем, а вот сегодня весточка. Держу пари, от сына. Он еще в больнице? Бедный мальчуган. Ну ничего, поправится. Ловите конверт, пусть в нем будут добрые вести.
И снова вперед, и снова оглянуться бы, но нет, только что минувшее провалилось в прошлое, тысячи дел зовут из будущего, тысячи дел впереди для пружинистых ног и торопкого сердца. А за спиной — в близком, неблизком, далеком — руки лихорадочно рвут конверт; глаза впиваются в буквы…
— Бабушка, куда же с такими сумками? Помогу…
— Бог с тобой, сынок. Ведь я за тобой не угонюсь.
— Ничего, ничего, я знаю адрес, оставлю прямо у порога. Никто их не тронет, а мне тяжесть не помеха…
Десятки, сотни забот. Просьбы, поручения, требования, угаданные желания… Здесь почта, там лекарство больному, сегодня билеты на поезд, завтра праздничный подарок. Всех обежать, все доставить, везде успеть, никого не забыть… Так каждый день, каждый месяц, годы…
И мысли:
«Еще и двадцати не было, как впервые страшно стало. Сердце так безумно колотиться принималось — не раз думал: конец. Все тело вздрагивало. А ведь как по ночам иной раз плохо бывало! Просыпаешься от боли: вены набухли, в голове шумит, пульс — трещотка, дробь, пулеметная очередь — не сосчитаешь. Надо же, собственное сердце будило! Врачи с ног сбились — все причину искали. Организм вроде бы здоровый, не подкопаешься, а того и гляди концы отдашь. Или просто останавливалось. На полминуты, на минуту. Стоишь в поту — и ждешь: ударит или нет. Задыхаешься, ртом воздух ловишь. Единственное спасение — в беге. Сорвешься с места, смотришь — заработало, и даже не разгонялось — сразу же ровно, спокойно стучало, будто и не было ничего. А разгадка-то простой оказалась: работы ему не хватало. Долго же я до этой причины доискивался, все думал — болезнь у меня какая-нибудь неизвестная. Впрочем, может быть, и болезнь. Кто знает? Даже наверное болезнь. Какое же это здоровье, если мне покой заказан, если от него, от покоя-то, отвыкать довелось. Я ведь, и не знаю теперь, что это такое — покой…»