Генри медленно шел мимо мраморного стола. Его рука поднялась, словно он собрался потрогать древние свитки. Толпа опять сомкнулась. Эллиот терпеливо ждал. Наконец небольшая группа людей, загораживавшая поле видимости, отодвинулась в сторону, и он опять увидел Генри: тот рассматривал лежавшее на стеклянной полочке ожерелье, одну из маленьких реликвий, привезенных Лоуренсом домой несколько лет назад.
Видит ли кто-нибудь еще, как Генри берет в руки ожерелье и любовно разглядывает его, будто заправский антиквар? Видит ли кто-нибудь, как он опускает безделушку в карман и идет прочь – с невозмутимым лицом, со сжатыми в ниточку губами?
Вот ублюдок!
Эллиот только улыбнулся. Отхлебнул охлажденного белого вина и пожалел, что это не бренди. Горько, что он стал свидетелем жалкой кражи. Лучше бы он вообще не смотрел на Генри.
У него были свои тайные воспоминания о Генри, своя тайная боль, которой он никогда ни с кем не делился. Даже с Эдит, хотя он рассказывал ей о себе массу грязных подробностей – когда вино и потребность пофилософствовать развязывали ему язык; даже с католическими священниками, к которым заходил иногда побеседовать о рае и аде в таких сильных выражениях, которых никто, кроме них, не смог бы вынести.
Он пытался уговаривать самого себя, что, если намеренно не будет оживлять память о тех черных днях, все потихоньку забудется. Но даже сейчас, спустя десять лет, воспоминания оставались дьявольски яркими и живыми.
Однажды у него было тайное любовное свидание с Генри Стратфордом. Из всех любовников Эллиота Генри Стратфорд оказался единственным, кто потом сделал попытку шантажировать его.
Разумеется, он остался с носом. Эллиот рассмеялся ему в лицо. Сказал, что тот блефует.
«Может, мне самому рассказать обо всем твоему отцу? Или сначала дядюшке Лоуренсу? На меня он страшно разозлится… ну, наверное, минут на пять. Но тебя, своего обожаемого племянника, он будет презирать до самой смерти. Потому что я расскажу ему все, понимаешь – все; я даже назову ту сумму, которую ты вымогаешь. Сколько? Пятьсот фунтов? Только представь, из-за этих денег ты прослывешь мерзавцем».
Генри было и стыдно и обидно. Он был жестоко посрамлен.
Эллиот мог торжествовать. Но пережитое унижение не пошло Генри впрок: в двадцать два года этот гаденыш с лицом ангела явился к нему в парижский отель, и Эллиот не устоял – как какой-то мальчишка из бедняков.
А потом начались мелкие кражи. Через час после ухода Генри из отеля Эллиот обнаружил пропажу портсигара и набитого наличными бумажника. Пропал также выходной костюм, исчезли дорогие запонки. Остальных пропаж он уже не помнил.
Тогда он не унизился до расследования. Он просто погоревал. Но сейчас ему ужасно захотелось разоблачить Генри, подойти к нему тихонько и поинтересоваться, каким же образом попало к нему в карман ожерелье. Может, Генри собирается присоединить его к золотому портсигару, к бумажнику с инкрустациями и к бриллиантовым запонкам? Или отнесет знакомому ростовщику?
Как все это печально! Генри был одаренным юношей, но все пошло прахом, несмотря на образование, хорошую наследственность и бесчисленные возможности. Еще мальчишкой он пристрастился к игре; к двадцати пяти годам любовь к выпивке перешла в болезнь; и теперь, в тридцать два, его окружала какая-то зловещая аура, которая сделала его внешность еще более привлекательной и тем не менее отталкивающей. Кто страдал от этого? Конечно же Рэндольф, который вопреки очевидному был уверен, что во всех несчастьях Генри виноват он, его отец.
«Пусть катятся ко всем чертям», – подумал Эллиот. Может быть, он искал в Генри отблески того блаженства, которое испытывал с Лоуренсом? Может, он сам во всем виноват, видя в племяннике дядю? Нет, с его стороны все было честно. Ведь, в конце концов, Генри Стратфорд сам преследовал его. Ладно, к черту Генри.
Эллиот пришел сюда ради мумии. Толпа уже рассеялась. Он взял с подноса новый бокал вина, поднялся, стараясь не обращать внимания на острую боль в бедре, и медленно направился к мрачной фигуре в саркофаге.
Он вновь всмотрелся в ее лицо, задержав взгляд на суровом изгибе губ и волевом подбородке. Да, мужчина в самом расцвете сил. Под ветхими бинтами виднелись волосы, прижатые к ладно скроенному черепу.
Эллиот приветственно поднял свой бокал.
– Рамзес, – придвинувшись ближе, прошептал он, а потом перешел на латынь: – Добро пожаловать в Лондон! Ты знаешь, где находится Лондон? – Эллиот тихо засмеялся сам над собой: надо же, он говорит на латыни с этим неодушевленным предметом! Он процитировал несколько фраз из записок Цезаря о завоевании Британии. – Вот где ты сейчас, великий царь. – Эллиот сделал робкую попытку вспомнить что-нибудь из греческого, но это оказалось ему не по силам, и он вернулся к латыни. – Надеюсь, этот мерзкий город понравится тебе больше, чем мне.
Неожиданно раздался какой-то слабый шорох.
Откуда это? Поразительно, но он отчетливо слышался среди гула разговоров и шумной суматохи, парящей в зале. Похоже, звук исходил из саркофага.
Эллиот снова вгляделся в лицо мумии. Потом посмотрел на плечи и руки: казалось, они распирают ветхие пелены и те готовы вот-вот прорваться. И точно, в темных грязных тряпках появилась заметная трещина, сквозь которую проглядывали нижние покровы – в том месте, где скрещивались запястья. Плохо. Мумия разрушается прямо на глазах. Или за работу принялись паразиты? Это надо немедленно прекратить.
Эллиот опустил глаза к ногам мумии. Тоже непорядок.
На полу появился крошечный холмик пыли, и, пока Эллиот смотрел, пыль продолжала сыпаться с запястья правой руки, на которой треснули пелены.
– Господи! Джулия должна немедленно перевезти ее в музей, – прошептал Эллиот. И снова услышал звук. Шорох? Нет, слабее шороха. Да, о мумии надо как следует позаботиться. Это ей навредил проклятый лондонский туман. Самир наверняка знает, что надо делать. И Хэнкок.
Эллиот снова заговорил с мумией на латыни:
– Я тоже не люблю туман, великий царь. Он причиняет мне боль. Поэтому сейчас я пойду домой, оставив тебя с твоими поклонниками.
Он развернулся, тяжело налегая на трость, чтобы облегчить боль в бедре. Один раз он оглянулся. Мумия выглядела очень уж крепкой. Словно египетская жара не до конца иссушила ее.
Дейзи не отрывала глаз от крошечного ожерелья, пока Генри застегивал замочек у нее на шее. Ее артистическая уборная была битком набита цветами, бутылками красного вина, шампанским в ведерках со льдом и другими подношениями, но ни один из ее поклонников не был так красив, как Генри Стратфорд.
– Очень милая вещица, – сказала Дейзи, склонив голову набок. Тоненькая золотая цепочка, маленький кулончик, на котором вроде бы что-то нарисовано. – Откуда это у тебя?
– Она стоит гораздо больше, чем весь твой мусор, – улыбаясь, сказал Генри. Говорил он невнятно – опять пьян. А это значит, что он будет или зол, или невероятно нежен. – Ладно, цыпочка, собирайся, пойдем к Флинту. Я чувствую, что мне должно здорово повезти, и сто фунтов уже почти прожгли дыру в моем кармане. Пошли скорее.
– А что, твоя сумасбродная сестрица так и сидит в своем доме одна с этой дьявольской мумией?
– Кого это, к черту, волнует? – Генри достал из шкафа накидку из меха белой лисицы, которую когда-то купил для Дейзи, и накинул ей на плечи. Потом потянул подругу к выходу.
Когда они пришли к Флинту, народу там было видимо-невидимо. Дейзи ненавидела табачный дым, ненавидела кислый запах перегара, но ей всегда нравилось бывать здесь с Генри, когда у того водились деньги и когда он был в таком возбужденном состоянии. Подойдя к столу с рулеткой, Генри нежно поцеловал Дейзи в щеку.
– Правила ты знаешь. Стой слева от меня, только слева. Обычно это приносит удачу.
Она кивнула. Осмотрела одетых с иголочки джентльменов, увешанных драгоценностями дам. А у нее на шее эта нелепая висюлька… У Дейзи испортилось настроение.