Говоря о сходстве и различии жителей чердаков и подвалов, Бутков подчеркивает раздробленность петербургского общества, прочность перегородок между сословиями. Вместе с тем он резко возражает против преимущественного интереса литературы к «срединной жизни» Петербурга, где «не сжато, а просторно, удобно, комфортабельно обитает блаженная частица… человечества, собственно именуемая Петербургом. И несмотря на численную незначительность блаженной частицы, она исключительно слывет Петербургом, всем Петербургом, как будто прочее полумиллионное население, родившееся в его подвалах, на его чердаках… не значит ничего…».[569]
Очеркисты 40-х гг. впервые в русской литературе поставили вопрос о значении количественных соотношений при оценке состояния общества и при решении вопроса о социальной справедливости.
С позиции защиты интересов большинства Бутков и предъявляет счет литературе, создавшей, по его мнению, тенденциозно искаженный образ Петербурга. В книгах, которые «пишутся для срединной линии», писатели изображают «мысль, радость, скорбь, наслаждения и заботы одной срединной линии»,[570] выдавая их за общечеловеческие, между тем как эти чувства так же порождены социальными условиями, как и «странные» понятия людей чердачных «вершин» и подвальных «низовий».
Бутков утверждает специфичность понятий каждой «линии» Петербурга — города, в котором, как и в обществе в целом, нет места подлинной человечности. «В этой толпе есть люди, которых скорби и радости определяются таксою на говядину, которых мечты летают по дровяным дворам, надежды сосредоточиваются на первом числе, честолюбие стремится к казенной квартире, самолюбие к пожатию руки экзекутора или начальника отделения, сластолюбие в кондитерскую».[571]
Так пишет Бутков о количественно большей части населения столицы, удовлетворяющейся меньшей частью жизненных благ и поэтому обреченной на мелочные интересы и микроскопические страсти.
Бутков жалеет своих героев, но не считает незначительными их заботы, странные и даже фантастичные по сравнению с интересами жителей «срединной линии» Петербурга.
Волнения из-за таксы на говядину и цен на дрова, надежда свести концы с концами и благополучно дожить до первого числа — дня выдачи жалованья, мечта о получении казенной квартиры — всё это реальные жизненные переживания, неразлучные с борьбой бедняка за существование, и автор «Петербургских вершин» утверждает литературную значительность сюжета, основанного на подобных коллизиях.
Если Гоголь в «Театральном разъезде» (1842) говорил о необходимости смены вечной любовной завязки новыми конфликтами, порожденными «современными страстями» — «электричеством» чина, капитала, желанием «блеснуть и затмить» (5, 142), если в «Шинели» он основал трагическое действие на мечте о новой шинели, осуществлении мечты и утере достигнутого, то писатель 40-х гг. Бутков утверждал серьезность ежедневных будничных коллизий. Ведь приобретение новой шинели для Башмачкина — чрезвычайное происшествие. Новая шинель — апофеоз жизни, расцвет страстей, вспышка счастья предельно униженного маленького человека. Утрата этого счастья, а затем и «распекание» генерала воспринимаются им как рок, как возмездие за радости, не предназначенные ему судьбой. Фантастическая сцена, которой заканчивается «Шинель», опровергает этот вывод и утверждает право маленького человека на все блага жизни, вплоть до генеральской шинели.
Коллизии рассказов Буткова менее трагичны, менее напряжены. Это — драматические происшествия, которые происходят изо дня в день: поиски работы («Сто рублей»), желание получить небольшой знак отличия, чтобы утвердить свою репутацию («Ленточка»), порядочный костюм, чтобы иметь возможность «являться в обществе», т. е. быть принятым в среде себе подобных и не пропустить шанс продвинуться по службе («Партикулярная пара»).
Героев Буткова преследует свой рок. Если Башмачкин в «Шинели» Гоголя представлен как обобщенный, почти символический образ «вечного титулярного советника», то герои Буткова замкнуты в сферу петербургского средне— и мелкочиновничьего быта, его обыденных, массовидных проявлений.
«Социальная судьба воспринимается Бутковым как нечто неотвратимое: человек подчинен социальному механизму, всецело порабощен им. Возможно ли преодоление этого автоматизма? Судьба большинства героев Буткова свидетельствует о незыблемости авторской позиции социального детерминизма», — пишет исследователь творчества Я. П. Буткова.[572]
Этому року подчинены не только обитатели чердака, но и жители «срединной линии», от которых зависят «маленькие люди» и на которых они с трепетом взирают. Мысли людей, мечтающих не о ста рублях, а о капитале, не о маленьком знаке отличия, а об ордене, занимающих доходные «хорошие» места (а не мечтающие о них), не более человечны и значительны, чем понятия жителей «вершин» и «низовий» Петербурга.
Горькой иронией пронизаны строки рассказов Буткова, повествующих о системе понятий, господствующих во всех классах общества. «Нужно ли распространяться о том, что каждый бедняк, каждый глупец — одно и то же, — каждый бесталанный горемыка чародейственной силой рублей превращается в весьма хорошего человека, даже в весьма разумного человека, благородной наружности, внушающей уважение, и даже в человека с отличными дарованиями и интересною наружностью, в которой есть что-то такое особенное, этакое! Ясно, что разум и дарования заключаются в самых рублях, а рубли сообщают свои качества тем, у кого они в руках».[573]
Достаточно вдуматься в эту едкую, будто с чужих слов записанную и в то же время пронизанную в подтексте авторским негодованием тираду, чтобы заметить черты сходства между стилем Буткова и манерой молодого Достоевского и Салтыкова. Приведем и другой пример — диалог двух чиновников из рассказа Буткова «Почтенный человек». Услышав из уст своего приятеля Пачкунова о его удачных аферах, «истый петербуржец» рассказчик восклицает: «..ты не меньше как порядочный человек!».
«— Сам ты порядочный человек, — отвечал мне Лука Сидорович, видимо обиженный. Неужели ты не понимаешь, что порядочный человек в состоянии только сорвать банк или занять у приятеля без отдачи, но кто возвысился до социальной благотворительности, самоотвержения из любви к ближнему, кто публично, безнаказанно облегчал участь страждующего человечества, тот… абсолютный почтенный человек».[574]
С молодым Достоевским Буткова сближало стремление воссоздать логику мысли и манеру выражения героя — маленького человека, отразить ее в непосредственной подлинности; с Салтыковым — желание найти клички-слова, передающие искаженность, неестественность современных нравственных понятий. Однако Буткову не были присущи ни свойственное Достоевскому умение проникнуть в глубины духовной жизни страдающих, затравленных обществом бедных людей, ни острота политической мысли Салтыкова.
Появление двух частей «Петербургских вершин» и затем изданного Некрасовым «Петербургского сборника» (1846) свидетельствовало об успехах гоголевского направления, о дальнейшем объединении сил литературы, об интересе писателей к задачам, которые Белинский формулировал в своих статьях, в частности в статьях, помещенных в «Физиологии Петербурга».
В стремлении воспрепятствовать этому процессу опытный литературный интриган и полемист Ф. Булгарин предпринял попытки противопоставить писателей, не связанных с Белинским личной дружбой, гоголевскому направлению. Бутков был одним из тех авторов, которых Булгарин хотел представить антиподом Гоголя. Он провозгласил Буткова художником, который «рисует с натуры и светлыми красками»,[575] т. е. соблюдает реальность в той степени, которая представлялась Булгарину допустимой в литературе. Булгарин рассчитывал, что его похвала «Петербургским вершинам», а также и то обстоятельство, что Бутков сотрудничал в его изданиях, настроит «Отечественные записки» против этого писателя. Ему было важно, чтобы Бутков не был включен в орбиту влияния Белинского. Присоединение Буткова — литератора другого лагеря, другой ориентации — к гоголевскому направлению могло явиться подтверждением концепции Белинского о гоголевском периоде литературы, о Гоголе как властителе дум и выразителе эстетического сознания поколения, магните, притягивающем все живые творческие силы.