Народная революция представлялась Гоголю одновременно и разрушительным, губительным для России, и справедливым, оправданным актом народного возмездия. И более того: тоска по воле, проникающая устнопоэтическое, страстно любимое Гоголем песенное творчество народа, сохраняла для писателя неотразимую поэтическую «прелесть» до конца его дней, оставаясь его собственной тоской и надеждой.
Приняв двойственность своего мироощущения за объективное национально-историческое противоречие современной ему русской действительности, Гоголь уверовал в возможность и необходимость снятия этого противоречия посредством религиозно-нравственного и гражданского самовоспитания крепостнического общества и «основанья гражданского на чистейших законах христианских» (14, 109–110). Так возникла перед автором «Шинели» и «Мертвых душ» историческая альтернатива национального будущего: или всеразрушающий, но справедливый бунт обездоленного большинства, по терминологии эпохи — «меньших братьев», или христианское сострадание и любовь к ним их господ и правителей. Об этом и написаны сначала «Шинель», потом «Повесть о капитане Копейкине».
Та же альтернатива остается центральной проблемой всего последующего творчества писателя, единой и общей проблемой сожженного второго и ненаписанного третьего тома «Мертвых душ» и их публицистического эквивалента — «Выбранных мест из переписки с друзьями».
10
Сколь ни утопична оголенно выраженная в «Выбранных местах» программа религиозно-нравственного возрождения крепостнического общества, она не означала ренегатского примирения писателя с крепостнической действительностью. Наоборот, в тех же «Выбранных местах» он буквально вопиет об ужасах этой действительности, полагая единственной панацеей от них своего рода «революцию сознания» (Толстой), т. е. осознание крепостническим обществом всей мерзости его безнравственности и безгражданственности. Но прямо, с поразительной для своего времени откровенностью и еще небывалой у него самого силой говоря в «Выбранных местах» о реальных, конкретных «ужасах», «мерзостях» беззакония николаевской действительности, Гоголь тут же полагает их не сущностным выражением самодержавно-крепостнического строя, а чудовищным искажением его национальной «идеи». Будучи очищена от всей своей реальной скверны, она, по убеждению Гоголя, была призвана предохранить Россию от всех пороков и противоречий буржуазной цивилизации. Объективное социально-историческое содержание этой совершенно абстрактной, иллюзорной идеи и ее глубочайшее для своего времени противоречие в том и состояло, что она была идеей одновременно и антикрепостнической, и антибуржуазной. Но именно в этом своем исторически прозорливом качестве она отражала объективные противоречия буржуазного развития России и намечала многое из того, что было впоследствии сказано Достоевским и Толстым. Недаром Толстой издал в «Посреднике» в адаптированном, существенно очищенном виде «Переписку с друзьями», по его мнению, «содержащую чрезвычайно много драгоценного рядом с очень дурным и возмутительным для того времени».[553]
Знаменитое письмо Белинского к Гоголю по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями» имело огромное значение в качестве бесцензурной революционно-демократической декларации, политического завещания великого критика и публициста, которое, как писал В. И. Ленин в 1914 г., «было одним из лучших произведений бесцензурной демократической печати, сохранивших громадное, живое значение и по сию пору».[554] Однако следует учитывать, что Белинский, как и другие возмущенные этим сочинением Гоголя его современники, знал далеко не полный, изуродованный цензурой текст первого издания «Выбранных мест» (1847). Помимо множества отдельных искажений и мелких купюр, из него были изъяты целиком пять глав.[555] Тех самых глав, ради которых, по утверждению Гоголя, была написана вся книга, превратившаяся благодаря их изъятию в «странный оглодок» того, чем она должна была быть (13, 198). Именно в изъятых главах Гоголь высказал «кое-что такое, что должны прочесть и сам государь, и все в государстве» (13, 177) в поучение себе. А это «кое-кто» местами разительно совпадает с тем, что сказал в упрек Гоголю Белинский в своем «Письме» к нему. Вот, к примеру, что писал Гоголь в главе «Занимающему важное место», несомненно разумея «место» государя всея Руси, хотя формально она обращена к генерал-губернатору: «Очень знаю, что теперь трудно начальствовать внутри России — гораздо труднее, чем когда-либо прежде… Много злоупотреблений, завелись такие лихоимства, которых истребить нет никаких средств человеческих.
Знаю и то, что образовался другой незаконный ход действий мимо законов государства и уже обратился почти в законный, так что законы остаются только для вида…» (8, 350). Разве слова Гоголя не перекликаются со словами Белинского о необходимости борьбы за «исполнение хотя бы тех законов, которые есть». Или там же: «Скажите им (дворянам и чиновникам, — Е. К.), что Россия точно несчастна, что несчастна от грабительства и неправды, которые до такой наглости еще не возносили рог свой; что болит сердце у государя так, как никто из них не знает, не слышит и не может знать». Не знал и не мог знать и Гоголь, но призывал к этому государя, полагая, что «может ли быть иначе при виде это[го] вихря возникнувших запутанностей, которые застенили всех друг от друга и отняли почти у каждого простор делать добро и пользу истинную своей земле, при виде повсеместного помраченья и всеобщего уклоненья всех от духа земли своей, при виде, наконец, этих бесчестных плутов, продавцов правосудья и грабителей, которые, как вороны, налетели со всех сторон клевать еще живое наше тело и в мутной воде ловить свою презренную выгоду» (8, 361). Это пишет не Белинский, а Гоголь, не уступая Белинскому в страстности своего негодования. Это, конечно, не значит, что Гоголь стоял на тех же позициях, что и Белинский, но говорить о примирении автора «Выбранных мест» с крепостнической действительностью не следует. Нужно говорить о другом: о реакционной утопичности социально-политического идеала, противостоящего у позднего Гоголя этой действительности, и его мистическом оформлении, явственно заявившем о себе впервые в «Выбранных местах». Объективно разобраться в этом противоречивейшем произведении Гоголя — одна из насущных задач изучения его творчества.
Конец Гоголя был глубоко трагичен и ускорен осознанной писателем невозможностью выполнить свой художнический и гражданский долг так, как он понимал его, — возвестить Отечеству путь его спасения. Однако в пределах возможного Гоголь своей цели достиг и свою историческую миссию выполнил. Говоря словами Чернышевского, «он пробудил в нас сознание о нас самих»,[556] т. е. оказал огромное воздействие на демократизацию русского общественного сознания, в том числе — но далеко не только — и литературно-художественного на пути и в период его окончательного реалистического самоопределения.
Гоголь не решил ни одного из поставленных им вопросов русской, тем более западноевропейской жизни. Но это были те вопросы, над которыми билась мысль всех великих русских писателей второй половины XIX — начала XX в. Все они вышли из Гоголя в той же мере, как и из Пушкина, и тем разрешили спор о гоголевском и пушкинском направлении в русской литературе.