Литмир - Электронная Библиотека

Вот недавно в одной книге написали про меня, будто я в первом же бою отбил у белых орудие. Стыдно в глаза взглянуть однополчанам! Дело-то ведь совсем иначе было.

Взялся я тогда за оружие потому, что почти все аульчане отправились на войну. Не отставать же! К тому же была мыслишка разжиться хоть чем-нибудь в честной битве, как велось в старину: сакля моя считалась беднейшей в ауле.

И вот в голой долине Гажла-Шин мы столкнулись с белогвардейцами. Я еще удивлялся: зачем понадобился моим землякам какой-то полустанок в голой степи?

Но земляки с кличем «Гу-гария!» выскочили из-за камней, из-за кустов и бросились на белых. То есть почему тех белыми называли, я тогда, конечно, не понимал, видел только, что они красиво одеты и хорошо вооружены, не то что горцы. Но, увидав, как мы несемся на них, белые дрогнули и побежали, бросая оружие и повозки. Тогда впервые я почувствовал, как это приятно, когда враг показывает тебе спину. В азарте боя и появилась у меня мысль: «Не зевай, Даян-Дулдурум! Самое время захватить что-нибудь, чем можно заткнуть дыру бедности». И надо же было мне тут наткнуться на пушку, брошенную белыми. Мигом сорвал я с себя папаху, накинул ее на еще дымящийся ствол и громко, чтоб земляки слышали, закричал: «Это — мое!»

Вот вы смеетесь, да и самому мне теперь смешно, но в тот момент некогда было думать, зачем мне эта пушка. Не поле же на ней пахать! Да и до аула ее не дотащишь... А в результате вызывает меня к себе комиссар. Я тогда думал, что комиссар — это имя его, а уважают его за кожаную куртку, бинокль и портупею. Но нет. Вызывает, благодарит за мужество в бою и приказывает идти в караул. Вышел я в степь, ходил-ходил, а потом лег, укрылся буркой и заснул. А проснулся уже у белых — скрутили они меня, спящего, и унесли.

Сначала я себя чувствовал, будто в рай попал: накормили, напоили, все мои царапины перевязали. А потом спрашивают, кто я: большевик или меньшевик? Что я мог ответить? Горец я, говорю, и стал им перечислять всех родных. Но они решили, что я их за нос вожу, и так избили, что столько я не натерпелся за все драки с ребятами в ауле. Верно, и я тоже врезал одному щедрым кузнецким ударом по морде. Тот на пол упал и лежит. Остальные от меня отскочили, а начальник их достал пистолет, наставил на меня и говорит: «Даю тебе минуту времени, отвечай: большевик ты или меньшевик?» Умирать мне не очень-то хотелось, и стал я думать, что ответить этим головорезам. Знал я тогда по-русски очень мало: самовар, матушка, собака, дай больше, меньше не давай... Ну и решил, что большевик — это тот, у кого всего много, а меньшевик — это так, нищий. Наверняка, думаю, они себя большевиками считают — вон как вырядились! Ну я и крикнул: «Большевик я!»

Что тут случилось! Все они чуть на пол не попадали, так я их удивил. А потом опять принялись за меня, да так, что до сих пор при одном воспоминании кости трещат. И допрашивали все о таких вещах, о которых я и понятия по имел. Но тут помогла моя натура — врал я напропалую, так врал, что они, кажется, устали и решили меня на рассвете расстрелять. Но в стане белых оказался наш мулла Шех-Мумад. Он сразу признал меня и что-то сказал начальнику, должно быть, что-нибудь вроде: «Это же идиот, мешок соломы, сын дьявола, чего, мол, вы с ним связались?» Во всяком случае, до сих пор храню я благодарность ему за эти слова. Послушались его белые, дали мне хорошего пинка под зад и отпустили на все четыре стороны. Добрался я до своих и там только узнал, что значит большевик. С тех-то пор на страх врагам стал носить на папахе красную ленту.

Рассказал я этот случай одному борзописцу, а тот изобразил дело так, будто вынести подобные пытки мог только закаленный в борьбе революционер. Можно бы, конечно, сказать: пусть себе пишет. Да перед аульчанами неудобно: они-то знают, что да как было. Вот ведь говорю я вам — трижды три — девять! — историю надо писать, а не приписывать.

Край наш, и без того суровый и бедный, в те дни, о которых рассказывал мой дядя, превратился в скалистый остров, к берегам которого со всех сторон прибивало разбитые корабли. И кто только не пытался вынырнуть при помощи горцев из разбушевавшегося моря революции! За полы горского бешмета цеплялись и турки, и немцы, и белоказаки, и англичане. В этой сумятице не каждый мог сразу отыскать верный путь. Но сама жизнь объединяла горцев с теми, кто разжигал костры свободы и звал на битву за землю и волю.

Даян-Дулдурум, как рассказывал нам немногословный старожил Хасбулат, в те дни сразу примкнул к партизанам и стал ковать знаменитые и по сей день шашки из дамасской стали. Недаром, значит, он причисляет себя к потомкам знаменитого кузнеца Али-Асхаба, донесшего до нас секрет дамасской стали, утраченный и самими арабами.

Слух об этих шашках прокатился по горам, как гром, и всем стало понятно, что не мужчина тот, кто ими не владеет. И, конечно же, на всех знаменитых базарах, таких, как цудахарский, хунзахский, акушинский или кубачинский, цена на кинжалы и шашки других мастеров сразу упала. А дядя мой — да продлятся годы его! — гордился этим и продавал оружие с личным клеймом, на котором были вычеканены слова: «Лучше умереть со славой, чем стать на колени перед врагом!»

Но вот некий Чупалав из Харбука ухитрился подделать это клеймо и стал продавать свои изделия, выдавая их за шашки Даян-Дулдурума. Как-то на цудахарском базаре мой дядя случайно услышал слова: «А вот кому шашки, кованные Даян-Дулдурумом!»

Взял одну из них дядя, вытянул из ножен до половины, посмотрел на клеймо с арабскими письменами и сразу узнал подделку. Не зря же знатоки говорят, что арабская грамота удивительна: стоит мухе оставить свой след на букве, как весь смысл меняется.

— Сколько же стоит эта шашка? — спросил Даян-Дулдурум, не выдавая себя.

— Всего в три раза дороже обычной! — ответил Чупалав из Харбука.

Дядя заплатил запрошенную цену, потом на виду у зрителей выхватил из ножен собственную шашку и, держа в левой руке только что купленную, одним ударом перерубил ее пополам вместе с ножнами.

Зрители только ахнули. А дядя, обращаясь к лжекузнецу, сказал:

— Я не упрекаю тебя за то, что ты бессовестно спекулируешь моим именем. Не говорю и о том, что ты бесстыдный лжец и обманщик. Но мне горько, что, когда враг стучится в наши двери, ты вооружаешь воинов негодным оружием.

Об этом случае до сих пор вспоминают на всех гудеканах Страны гор. Только не думайте, что я хвастаюсь своим родством с таким человеком. В народе говорят: «Если уж тебе невмоготу — хвались своими делами, но не чужими». Просто я стараюсь этими воспоминаниями, которые я слышал от сверстников моего дяди и людей постарше его, хоть как-то скоротать и облегчить мой трудный путь.

3

Впереди раскинулся город каспийских нефтяников Изберг. Этот новенький, весь в цветах город — мой ровесник, и надежд у него, наверно, столько же, сколько и у меня. Не зря же здесь есть присказка: «Не говори «красота», пока не увидишь Изберг!»

Но город есть город! Тут не найдешь гудекана, где сразу объявится кунак и пригласит тебя в гости. Нет и горской сакли, в которую можно постучаться и сказать: «Я слышал, вы ждете гостя!» — и тебя пригласят к столу, а потом уложат отдохнуть...

Увы, в городе такой намек не произведет впечатления. Есть гостиницы, есть кафе и рестораны, — пожалуйста, все к твоим услугам, только плати. А что делать тому, у кого в кармане, как на Прикаспийской низменности, гуляет ветер?

Язык мой от голода и жажды стал похож на деревяшку, обернутую наждачной бумагой, и требовал щедрой поливки бульоном. От бывших праздничных туфель одни шнурки уцелели — в наших горах и стальные подковы стираются! А Даян-Дулдурум, прощаясь со мной, совершенно упустил из виду такую мелочь, как деньги. Или, может, сделал это нарочно: учись, мол, добывать хлеб насущный...

При этих грустных обстоятельствах я невольно вспомнил поговорку: «Подними любой придорожный камень и под ним сразу найдешь кубачинца с его верстаком!»

32
{"b":"109707","o":1}