Открыв двери дома, чабан торжественно объявил:
— Халима, выйди и приветствуй нас, я веду гостя!
Вначале была полная тишина, потом во всех углах просторного дома что-то загудело, заворковало, защебетало, и в большую комнату, куда мы вошли с хозяином, выскочило восемь девушек и девочек, от семнадцати лет и моложе, моложе, моложе — до двухлетней девчушки, которая тащила за собой куклу с себя ростом. Увидев меня, девушки смутились, но радость по поводу возвращения отца была столь велика, что они принялись хором кричать: «Папа! Папа!», а двухлетняя заревела. Чабан подхватил девчушку на руки, отчего ее слезы немедля высохли, и встревоженно спросил:
— А где же мама?
— Мама еще на прошлой педеле уехала к бабушке, а нам поручила вести хозяйство.
— Когда же она вернется?
— Обещала быть к следующей пятнице... Ей уже скоро в больницу.
Признаться, у меня ёкнуло сердце: до гостя ли в доме, покинутом хозяйкой, да еще больной? Но мой хозяин предложил мне раздеться и отдыхать, а сам приказал своим многочисленным дочерям готовить праздничный обед. Правда, разговаривал он с ними несколько странно.
— Чакар,— говорил он, отдавая очередное распоряжение,— то есть Паху! Нет, я хотел сказать — Мусли! Вернее, Зумруд!..
Обиженная девочка, потупив глаза, отвечала:
— Вовсе я, папа, не Чакар, не Паху, не Мусли, не Зумруд и даже не Муминат. Я Забида. Вечно ты путаешь, папа!
— А как вас всех упомнишь? Хоть на лбу пиши у каждой! — смущенно сказал отец.
— Ну ладно, ладно. А только курзе я тоже смогу приготовить! — И маленькая проказница, бросив на меня лукавый взгляд, убежала вслед за сестрами на кухню.
Душа моя успокоилась, а желудок развеселился.
И верно, через полчаса Забида подала нам на деревянном подносе курзе — горские пельмени с ладонь величиной. Мы уселись на подушках, скрестив под собой ноги. Ел я с превеликим удовольствием, потому что, отведав таких курзе, и праведник не спешил бы уйти в райские кущи. Начинка из мяса, приправленного ароматными травами, была так сочна, что сначала следовало, взяв курзе двумя пальцами за края, надкусить оболочку из пресного теста и высосать сок. Но больше всего меня удивило, что даже здесь сказалась любовь горцев к прекрасному: края курзе были скреплены тщательно выдавленным узором. И, наспех глянув на этот хитрый узор, я уничтожал курзе один за другим, запивая их домашним квасом. Говорят, если не запивать курзе квасом, а хинкалы — бульоном, то они в желудке превратятся в лягушек. А один приезжий даже сказал: «И как ваши желудки выдерживают такую тяжесть! Ведь это же яд!» Но собеседник, запивая очередной хинкал жирным бульоном, успокоил его: «На этот яд, кунак, у нас есть противоядие».
5
Может ли горец после доброго ужина остаться дома, лежать у очага, откинувшись на подушку, и считать на потолке закопченные балки? Нет, и еда не пойдет ему впрок, если он не пройдется по воздуху, чтоб поразмяться. А если уж вышел горец из дому, любая дорога приведет его на гудекан.
Сегодня, когда моему хозяину представился случай появиться на гудекане с кунаком, ему особенно не сиделось дома. Ведь не случайно среди проклятий, которые можно обрушить на голову врага, есть и такое: «Да минует твою саклю кунак!» — или: «Да не переступит твоего порога ни один путник!»
Мне льстило, что почтенный чабан так мною гордится, и я, конечно, не пытался его удерживать, хотя, признаюсь, очень был смущен, увидев, что мой хозяин прикрепил к своей груди медаль материнства. Второй степени, правда, но все-таки материнства! Впрочем, может, здесь это принято?
Губден — единственный аул, в котором жители собираются на досуге у стен мечети. В других аулах, там, где была мечеть, давно выросли клубы и дворцы культуры, а кое-где гудеканы сами, стихийно, переместились к этим красивым зданиям. Но губденцы держались патриархальных обычаев.
Представляя меня аульчанам, Раджаб наговорил такого, чего не сказал бы о себе ни один хвастун. Стараясь не краснеть, я, не поднимая глаз, пожимал протянутые мне руки. Вдруг кто-то сжал мою ладонь так, что хрустнули кости. Я взглянул на этого богатыря — и кто же это был? Мой добрый, уважаемый и почитаемый дядя Даян-Дулдурум! Ничем не выдавая нашего родства, он усадил меня рядом с собою, а Раджаб сел с другой стороны.
Но вот разговоры на гудекане разом прервались, будто кто разрубил воздух шашкой. Мимо проходил молодой, нарядно одетый человек, наверно студент, приехавший в гости к родственникам. Он небрежно курил длинную дорогую сигарету, держа ее двумя пальцами. Любо было глядеть на этого пария, я позавидовал ему в душе. А он медленно прошествовал мимо, даже глазом не поведя в нашу сторону.
— Ну и молодежь нынче пошла! — сердито пробормотал мой дядя.
Этот укор был в какой-то мере обращен и ко мне, мой дядя умеет гладить против шерсти. Но тут я увидел, что Даян-Дулдурум выразил общее недовольство. Всех задело такое пренебрежение к обычаям: ведь если даже никого нет на гудекане, горец, проходя мимо, поклонится хотя бы камням — молчаливым свидетелям бесед его предков. И мне, собиравшемуся только что похвалить сверстника — вот, мол, какая у нас молодежь! — стало неловко за парня.
— Из какой же скорлупы этот гусь вылупился? — спросил, нанизывая на нос очки, местный учитель, почтенный старик, уже сорок лет обучавший губденских детей. — Что-то не припомню, чтобы губденский род клал такие яйца!
— Да это же твой внук! — ответил Раджаб.
— Мой внук?
— Да, сын твоей дочери! И не притворяйся!
— Не может быть!
Учитель вскочил и пустился вдогонку за невежей. Все ждали, что старик задаст этому молокососу хорошую трепку — пусть шельмец отведает дедовых тумаков за то, что опозорил его перед аульчанами.
Но ничего подобного не случилось. Догнав внука, старик поклонился ему и серьезно сказал: «Муалейкум ассалам» — а затем с достоинством вернулся на свое место.
Неожиданный поступок учителя был встречен на гудекане громким одобрением, а для растерявшегося студента такое приветствие деда было хуже звонкой пощечины. Этот урок никакой трепкой не заменишь.
Мой дядя с уважением пожал руку старцу, а тот, обращаясь к молодежи, прочел мудрые слова древнего поэта Саади: «Хоть умирать и злым и добрым надо — верши добро, и в том твоя награда!»
Услышав это, многие воскликнули:
— Правильно сказано! Только мудрый человек мог так сказать.
— Конечно, мудрый, — согласился мой дядя Даян-Дулдурум. — Ведь это сказал мой друг!..
— Как — твой друг? — уставился на дядю старик в очках.
— Так, мой друг! Самый настоящий.
— Но ведь это же слова Саади.
— В том-то и дело.
— Так что ж ты говоришь, что это твой друг? Он ведь умер лет семьсот назад! — ехидно заметил учитель.
— Вах! — воскликнул дядя, ничуть не растерявшись. — Как быстро годы летят, а?
Да, мой дядя такой: пусти его через дыру в жернова, он все равно целехоньким выйдет. Если его и уличат в обмане, он всегда отделается добродушной шуткой, не то что губденский кадий Кара-Мирза, сидевший тут же. Я встречал его раньше на нашем базаре, о нем шла слава не только как о наглеце и насмешнике, но и как о человеке с недобрым глазом. Частенько его ловили на плутнях, но тогда он такого мог наговорить, что лучше бы с ним и не связываться.
Вот и сейчас многие, наверное, заметили медаль материнства на груди Раджаба, но из деликатности смолчали. А Кара-Мирза — нет, такой не упустит случая поиздеваться! Подойдя к Раджабу, он взвесил на своей тяжелой ладони блестящую медаль, позвенел ею и сказал:
— Пора бы уж первую степень получить, плохо стараешься.
— Попросил бы тебя помочь, да знает, верно, что это бесполезно, — не задумавшись и секунды, ответил за Раджаба мой дядя.
Чабан Раджаб нахмурил брови — разве мог он снести такую обиду! — и как бы в отместку, обращаясь словно бы только ко мне и дяде, поведал о том, как беспутный сын Кара-Мирзы подшутил над отцом. На одной из страниц Корана этот шалопай аккуратной арабской вязью приписал такие слова: «Да будет известно всем правоверным, что если во время молитвы поблизости закричит осел, то молитва эта считается оскверненной».