Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Так вот и получилось, что наш Треплев большую часть своей жизни вынужден был зарабатывать, еле сводя концы с концами, тяжким трудом библиотекаря в отделе периодики Национальной библиотеки, писать по ночам, выбиваясь из сил, свои книги по истории новеллы и истории литературы. А его Чайка целые дни проводила в полуподвальной квартире, стряпала, стирала, убирала, пекла, ухаживала за болезненным ребенком… И если не читала романы, то стояла у окна со стаканом чая, остывающего у нее в руке. И если только выпадал случай, давала то тут, то там частные уроки.

*

Я был единственным ребенком, и оба они взвалили всю тяжесть своих разочарований на мои маленькие плечи. Начать с того, что я должен был хорошо есть, много спать и тщательно мыться — без каких-либо компромиссов, потому что именно таким образом повышаются мои шансы вырасти всем на радость и, наконец-то, воплотить в жизнь хоть малую толику из того, что обещала моим родителям их юность. От меня ждали, что я научусь читать и писать еще до того, как пойду в школу: папа и мама соревновались между собою, кто в большей степени осыплет меня соблазнами и чем-нибудь подкупит, чтобы я побыстрее выучил буквы ивритского алфавита, которые без всяких соблазнов и подкупа завораживали меня и открывались мне с легкостью, как бы сами собой. И когда, примерно в пятилетнем возрасте, я начал читать, оба они заботились о том, чтобы разнообразить меню моего чтения вещами вкусными и в тоже время питательными, богатыми витаминами культуры.

Часто они делали меня участником бесед, темы которых в других семьях наверняка не могли стать предметом обсуждения в кругу маленьких детей. Мама, со своей стороны, позволяла мне читать волшебные истории про ночных гномов, чертей и заколдованных избушках в лесной чаще, но в то же время серьезно беседовала со мной о преступлениях, о различных чувствах, о жизни и страданиях гениальных мастеров искусства, о душевных болезнях, о внутреннем мире животных («Если только ты присмотришься повнимательней, то сможешь увидеть, что у каждого человека есть какое-то четко отличимое качество, делающее его похожим на какое-то животное: этот — кот, другой — медведь, третий — лис. А тот и вовсе свинья. Даже в очертаниях лица, в строении тела проявляется в каждом человеке то животное, на которое он больше всего походит»).

Что до отца, то он посвящал меня в тайны солнечной системы и кровообращения, говорил со мной о британской «Белой книге», об эволюции, об удивительнейшей жизни Герцля, о приключениях Дон Кихота, об истории письменности и книгопечатания, об основах сионизма («В диаспоре жизнь евреев была ужасной, здесь, в Эрец-Исраэль, нам все еще нелегко, но вскоре будет создано Еврейское государство, и все наладится, все обновится. Изумленный мир еще обратится к нам, увидев, что еврейский народ созидает здесь»). Мои родители, дедушка и бабушка, друзья семьи и добрые соседи, всякие разряженные тетушки, порывающиеся заключить тебя в медвежьи объятия, сопровождаемые жирными поцелуями, — все не переставали удивляться каждому слову, слетавшему с моих губ: этот ребенок на удивление умен, мальчик оригинальный и эмоциональный, он такой особенный, он развит не по возрасту, он — мыслитель, он все понимает, у него глаз художника…

Я же, со своей стороны, удивлялся их удивлению и поневоле начинал восхищаться собственной персоной. Разве не они, взрослые, знающие все на свете, всегда непогрешимые и во всем правые, разве не они постоянно говорят обо мне, что я такой умный—разумный? Стало быть, я такой и есть. Они все говорят, что я такой интересный, — и в этом, разумеется, я готов с ними согласиться. И в том, что я — эмоционален, что у меня есть творческая жилка. Также и в том, что я — нечто, и в то же время — нечто иное (в обоих случаях это «нечто» они обсуждают не на иврите), И вместе с тем, я оригинален, развит, я такой разумный, рассудительный, и вдобавок, такой сладкий… И все такое прочее.

Поскольку я с трепетным уважением относился к миру взрослых и ценностям этого миропорядка, поскольку у меня не было ни братьев, ни сестер, ни приятелей, которые каким-либо образом сбалансировали бы этот окружающий меня культ моей личности, я вынужден был присоединиться — со всей скромностью, но и со всей серьезностью — к общему мнению взрослых обо мне.

И так, сам того не сознавая, в возрасте четырех-пяти лет я превратился в маленького гордеца, причем мои родители вкупе со всем миром взрослых предоставили этому заносчивому гордецу свои самые широкие гарантии, наделив щедрым кредитом его зазнайство.

*

Бывало, в зимние вечера мы втроем беседовали после ужина за кухонным столом. Разговаривали мы тихо, потому что кухня наша была тесной, с низким потолком, словно карцер. И старались не перебивать друг друга: папа считал это правило предварительным условием любой беседы. Рассуждали мы, к примеру, о том, каким образом слепой человек или инопланетянин могут воспринять наш мир. А быть может, по сути, все мы похожи на некоего слепого инопланетянина? Говорили мы о детях Китая и Индии, о детях бедуинов и феллахов, о детях гетто, о детях нелегальных эмигрантов. И еще — о маленьких кибуцниках, которые совсем не принадлежат своим родителям: достигнув моего возраста, они начинают жить независимой жизнью в своем коллективе, принимают на себя всю ответственность, убирают по очереди комнаты и самостоятельно, голосованием, решают, в котором часу им следует гасить свет и дружно укладываться спать.

Бледно-желтый электрический свет заливал нашу тесную кухоньку и в дневные часы. За окном, на улице, пустевшей всегда еще до восьми вечера — то ли по причине установленного британцами комендантского часа, то ли в силу привычки, — свистел по ночам изголодавшийся ветер. Ветер издевался над крышками мусорных баков у ворот домов, сотрясал темные кипарисы, до смерти пугал бродячих собак, черными своими пальцами проверял крепость жестяных корыт, висевших в глубине балконов. Порою сквозь толщу тьмы докатывалось до нас эхо далекого выстрела или приглушенный звук взрыва.

После ужина мы все трое выстраивались в шеренгу, словно готовые к смотру — папа, за ним мама, а за нею и я. Лица наши обращены к закопченной примусом и керогазом стене, спиной мы повернуты к кухне. Папа склонился над раковиной, споласкивает, намыливает и вновь споласкивает каждый предмет посуды и осторожно ставит его на сушилку. Мама извлекает оттуда тарелки, с которых стекают капельки воды, или влажные стаканы, протирает их полотенцем, затем ставит на место. Операция по вытиранию ложек, вилок и чайных ложечек проводилась мною, я же их сортировал и самостоятельно клал в ящик. Примерно с шестилетнего возраста мне разрешили вытирать и столовые ножи, но ни в коем случае не хлебный нож, не ножи для овощей и мяса.

*

Мало было им того, что я буду умным и рассудительным, добрым и чувствительным, что я буду творцом и мыслителем с мечтательными глазами художника. В добавок ко всему этому на меня возлагалась миссия — видеть сокрытое, быть предсказателем, штатным сновидцем, семейным оракулом, придворным пророком: ведь всем известно, что малыши все еще близки к природе, к ее магическому животворному лону, они не испорчены ложью, не отравлены расчетливостью, мыслями о выгоде и пользе.

Итак, я должен был исполнять роль пифии из Дельф либо войти в образ блаженного святого. Скажем, я карабкаюсь на чахоточное гранатовое дерево, растущее во дворе, или бегаю от стены к стене, стараясь не наступать на границы плиток, которыми вымощен пол, и тут меня спешно требуют по тревоге, чтобы сообщил я им и гостям некий поданный мне свыше знак и тем самым помог разрешить спор. Суть споров — ехать или не ехать к друзьям в кибуц Кирьят-Анавим, покупать или не покупать (с рассрочкой на десять платежей) круглый коричневый стол и четыре стула, следует ли подвергать опасности жизнь евреев, уцелевших в Катастрофе, доставляя их нелегально на утлых суденышках к берегам Эрец-Исраэль, приглашать или не приглашать семейство Рудницких на субботний ужин?

88
{"b":"109324","o":1}