Женщина Маринетти – очень реальная женщина, буржуазная женщина, по-своему передовая женщина, женщина не любящая. У нее любовь заслонена всем тем, что когда-то дополняло любовь, вызывалось любовью. А теперь эти третичные свойства любви любовь заслонили.
Женщина Маяковского так, как он ее описывает, – не реальна. Это женщина первых желаний.
Она рассказана наивно, упрощенно, и это в то же время женщина.
Был такой кружок, сейчас в его помещении Прокуратура, но помещения не узнаете: дом надстроен. Когда-то там было Общество свободной эстетики. Там читали Андрей Белый, Бальмонт, там были фраки, платья, – все это описано у Андрея Белого. Сам я никогда там не был. Там был Бунин, молодой Алексей Толстой, длиннолицый, в кудрях, в шарфе вместо галстука. Когда-то здесь собирались делать восстание в искусстве, говорили о безднах, ссорились из-за характера этой бездны и из-за того, чья квартира, собственно говоря, эта бездна.
Ссорились, шумно выгоняя из нее Чулкова. Потом бездна была обжита, в ней висели, вероятно, синяво-серявые портьеры, скандалы были редки. Белый уехал, ходило много присяжных поверенных.
Здесь был центр Москвы, здесь было новое Благородное собрание.
Внизу был бильярд, туда ходил Маяковский.
Пускали – событие все же, московская достопримечательность. А бильярд был хороший.
Он играл на бильярде с полным самозабвением и искренностью, проигрывался, создавал свои правила, – например, что за последнюю партию не платит, и с других не спрашивал, и очень дорожил этим правилом.
Уже о Бриках, еще о кружке
Символизм в 1910 году уже растекся по журналам, обжился, расквартировался.
Думал он завоевать страну, а вот, оказывается, стал наемным войском, как были наемные варвары у римлян. Брюсов в «Русской мысли». Даже в журнале для семейного чтения «Нива» – и там символисты. Только Блок пишет мало.
Настоящий поэт Бальмонт потерял упор, потерял сопротивление.
Переводил со всех языков, читал бесконечно много, пил вино, писал стихи.
Он настоящий поэт, воин даже, только обезоруженный, расквартированный, ходит в тулупе или в каких-нибудь римских сандалиях, снятых с хозяина, и жена хозяина живет с ним, как с достопримечательностью, а он ставит самовары, рассказывает за чаем о походах, о Дании или о Дакии.
Шло чествование старого Бальмонта[18]. Все было как у людей. Говорили речи академические, читали стихи, приветствовали, и Бальмонт, картавя, читал стихи. И тут выступил Маяковский. Он был отдельный, измученный, трагический, веселый, громкий.
Он говорил о Бальмонте и превосходно читал его стихи, гораздо лучше самого Бальмонта.
Он читал, как будто плавал широко по большому, много раз пересеченному морю. Он говорил про стихи Бальмонта с повторяющейся строкой; там повторялась строка:
Я мечтою ловил уходящие тени,
Уходящие тени погасавшего дня… —
а потом:
Я на башню всходил, и дрожали ступени,
И дрожали ступени под ногой у меня.
Маяковский говорил, что это прошло, и ступени прошли, повторение прошло, и прошли аллитерации.
В сущности, это было все очень пристойно. Но голос, величина выступления и то, что он так хорошо знал Бальмонта, вытеснило юбилей, как будто собирались выкупать юбиляра в теплой ванне, а пришел слон, и поставил в ванну ногу, и вынул потом ее оттуда – и нет воды, ванна сухая.
Заседание докончили с трудом.
Бальмонт талантливый человек. Позднее он приехал в Петербург. Он уже был признан седобородым Семеном Афанасьевичем Венгеровым и вообще университетом. Ему простили все за то, что он переводил с испанского.
Кроме того, в университете понимали, что литература должна продолжаться.
Есть в университете длинный коридор. К сожалению, сейчас коридор укоротили.
Университет стоит боком к Неве. У него двенадцать крыш, под ними когда-то находились двенадцать петровских коллегий. Университетский коридор соединял все двенадцать учреждений. Идешь и в самом конце видишь студента, и он совсем маленький.
По этому коридору провели в аудиторию Бальмонта. Перед аудиторией темная комната, потом большая аудитория, студенты в плотных сюртуках читали Бальмонту свои стихи.
Был доклад, где Бальмонта называли дедом русской поэзии.
Когда кончилось чтение стихов, встал Бальмонт и бросил отравленное «р»:
– Я неблагодарный дед. Я не признаю своих внуков. Это книги, эрудиция, а поэзия там, на улице, – и он указал на окно.
За окном был снег. Пусто, фонарей мало, напротив клиника Отто, а наискосок большая, голубая, в снегу, пустынная Нева.
Маяковского Бальмонт, конечно, понимал.
Осип Брик кончил юридический факультет и был женат на молодой женщине с большими карими глазами, очень красивой.
Брик много читал. Символистов, как мне казалось тогда, не любил.
Он был в Средней Азии, видел пустыню. Он с собой возил даже какого-то поэта, денежно ему помогал, и тот написал книгу под названием, кажется, «Пустыня и лепестки».
Дурного тона, благодаря воздержанности, у самого Брика не было.
Издали книгу в грубом полотняном переплете. Она называлась «Пощечина общественному вкусу». В ней был Давид Бурлюк и другой Бурлюк – Николай, Крученых, Кандинский, Маяковский, Хлебников.
Кончалась книга снова предостережением. Хлебников писал: «Взор на тысяча девятьсот семнадцатый год» – и дальше шли цифры падения великих держав, всего двадцать две даты, без всяких комментариев. Кончалась словами: «Некто 1917».
Раздел II
В нем шесть глав. В этих главах автор книги знакомится с Маяковским. Здесь же рассказывается о тогдашних критиках, о теоретиках искусства, о «Бродячей собаке», о том, как встречало наше поколение войну, и. о том, что говорили о войне поэт Василий Каменский, о том, как мы любили и как мы ошибались. Здесь же рассказывается о революции и о том, как поэт стал весел и как он полюбил мир.
Петербург
Это был 1912 год.
В Петербурге я встретил Хлебникова. Только что прошел диспут, люди ушли, темно, уже сдвигают стулья. Белокурый Хлебников, как всегда несколько сгорбленный, стоял. На нем был черный сюртук, длинный, застегнутый на все пуговицы. Руку он держал около губ.
Шли диспуты, о них рассказывали много и неточно. Не всегда диспуты бывали шумные. Раз в Троицком театре читал Малевич Казимир.
Плотный, не очень большого роста, он читал спокойным голосом, говоря невероятные для публики вещи. Перед этим Малевич выставил картину: на красном фоне бело-черные бабы в форме усеченных конусов. Это была сильная, не случайно найденная вещь. Малевич никого не эпатировал, он просто хотел рассказать, в чем дело. Публика хотела смеяться.
Малевич спокойным голосом читал:
– Бездарный пачкун Серов…
Публика зашумела радостно. Малевич поднял глаза и посмотрел спокойно.
– Я никого не дразнил, я так думаю.
И продолжал читать.
Обычно же в первый ряд приходили офицеры, нарядно одетые, в мундирах, таких пестрых, что они отличались от дамских платьев главным образом отсутствием декольте и толщиной материи.
А сзади – студенты, курсистки.
Читал Бурлюк.
Публика первого ряда с недоброжелательным состраданием смотрела на его внизу обтрепанные брюки.
Выходил Николай Кульбин и все рассказывал спокойно, деловито. Давид Бурлюк показывал с волшебным фонарем новые картины, публика шумела.
На выставках молодежи было пустовато, непроданные картины висели в неоплаченном помещении.
А в двухкопеечных газетах шумели.
Это были опытные газеты с осторожной порнографией.
«Речь», в которой нагорные проповеди об искусстве читал Александр Бенуа, старалась не писать о Маяковском.