«Речь» очень хотела использовать Льва Толстого для того, чтобы придать себе вид общенациональной оппозиции.
Конечно, никакого дела ни до толстовского бога, ни до толстовской критики существующего строя «Речи» не было.
Не было ей дела и до литературы. И поэтому она мешала многим литературу понять.
Куоккала была расположена в двух километрах от границы. Дача Корнея Ивановича Чуковского – с краю Куоккалы.
Рядом с ней – большой каменный забор. Это последняя дача, перед которой есть пляж.
Пляж каменистый, песчаный. Дача выходит на море нешироким и неокрашенным забором. Дальше от моря участок расширяется. Дача стоит на берегу маленькой речки.
Она двухэтажная, с некоторыми отзвуками английского коттеджа. Корней Иванович много работал в газете, он тогда не писал еще детских вещей. Но работать ему приходилось много. Нервы его были утомлены, и он, как и Леонид Андреев, зимой жил на даче. Недалеко дачный театр, куплен Репиным, называется «Прометей». Это огромный сарай, бревна, поддерживающие крышу, раскрашены под мрамор. Здесь играют любители, бывают балы.
Духовой оркестр, военный или местный, финский, любительский. Военный приходит из Белоострова, у них желтые трубы. У финнов трубы никелированные.
Вечером оркестр.
Большое, хотя оно и залив, море волнами ложится на песок, песок пористый, как сукно, и волны шумят глухо.
В небе и днем и ночью обычно идут тучи, как будто переливают простоквашу.
Тут дачники. Николай Иванович Кульбин дачу снял, Евреинов Николай тоже. Волосы зачесаны назад, подстриженный, очень красивый, официальный садист, выпустил книгу «История телесных наказаний в России».
К нему придешь – он похлопает в ладоши, придет горничная, молодая и толстая. Евреинов скажет:
– Подайте фазанов.
Горничная отвечает:
– Фазаны все съедены.
– Тогда дайте чай.
Это называется театр для себя. Об этом есть в книжке. И тут же ходит влюбленный в Сашу Черного молодой Лев Никулин.
У Корнея Ивановича кабинет в верхнем этаже дачи. К нему даже зимой приезжают писатели. Он пишет в «Речи». Но в «Речи» его не любят, больше терпят за талантливость.
Я был молод, ходил в дешевых коротких штанах, носил матроску. Плавал в лодке от края дачной местности, которую называли Олилло, к Корнею Ивановичу.
Весной над Куоккалой летят птицы. Там проходит большая птичья дорога. Весной там белые ночи. И птичье движение не прекращается. Сосны, песок, болота между песками, вокруг горизонта розово, над головой синева. Солнце проходит по краю земли, чуть-чуть пригнувши голову. А птицы летят к себе на родину, далеко.
У них родина есть.
Бунтарские стихи молодого Маяковского отметил Чуковский в альманахе «Шиповник» в 1914 году.
С Маяковским он познакомился раньше, в той же Куоккале, рассказывал о нем, сделал лекцию, проехал с лекцией по всем провинциальным городам, стараясь объяснить футуризм. Корней Иванович был человек универсальный, он все старался понять.
«Критик так и должен поступать, иначе к чему же и критика! – и если он сам, например, хоть на час не становился Толстым или Чеховым, что же он знает о них! Клянусь, я уже был в свое время и Сологубом, и Блоком, и даже Семеном Юшкевичем. Нужно претвориться в того, о ком пишешь, нужно заразиться его лирикой, его душой, итак, с настоящей минуты я – уже не я, а Бурлюк. Или нет, – Алексей Крученых!
Сорча, кроча, буга на вихроль!»
[19]К Маяковскому Чуковский снисходителен.
«И, конечно, я люблю Маяковского, эти его конвульсии, судороги, сумасшедше-льяные всхлипы о лысых куполах, о злобных крышах, о букете из бульварных проституток, о городских миражах и бредах, но ведь, шепну по секрету, Маяковский иллюзионист, визионер, Маяковский импрессионист, он им чужой совершенно, он среди них случайно, и сам же Крученых не прочь порою похихикать над ним. К тому же город для него не восторг, не пьянящая радость, а распятие, Голгофа, терновый венец, и каждое городское видение для него – словно гвоздь, забиваемый в самое сердце. Он плачет, он бьется в истерике:
Кричу кирпичу,
слов исступленных вонзаю кинжал
в неба распухшего мякоть! —
и хочется взять его за руку и, как ребенка, увести отсюда, из этого кирпичного плена, куда-нибудь к василькам и ромашкам. Хорош урбанист, певец города, если город для него застенок, палачество! Он даже с толпами города не умеет, бедняга, слиться и от этого еще горше рыдает».
Но это только начало. Критик ведет снижение дальше.
«Вот Николай Бурлюк, анемичный, застенчивый, кроткий, вот Маяковский, симулянт сумасшествия, огненности, а на деле (открыть секрет?) кропотливый, тщательный шлифовщик мозаически склеенных образов, такой же эпигон модернизма; вот Хлебников, до дна себя исчерпавший в первом же своем стихотворении и живущий одними процентами с этого большого капитала…»
Хлебников в то время, когда писал Чуковский, уже обнародовал свои поэмы, уже давно был известен «Зверинец», но так смешнее, так удобнее для читателя, чтобы все были маленькие.
Лекцию Чуковский читал повсюду. Выступали футуристы. Доклад в Тенишевском училище прошел хорошо.
Спокойно занял эстраду Маяковский.
С отчаянием читал Крученых – и поколебал зал.
Мурлыкал, закинув голову, Игорь Северянин. Хлебников не выступил.
На доклад пришли Ле Дантю и Илья Зданевич.
У обоих лица разрисованы не без кокетливости.
Пристав очень вежливо, наслаждаясь сочувствием аудитории, выводил их из зала.
Кульбин. «Бродячая собака». Диспуты
Я был в то время футуристом.
Учился в университете, еще в гимназии начал лепить. Скульптором не сделался. Через скульптуру понял живопись, был связан с Союзом молодежи.
С футуристами московскими я не был связан. Знаком был с доктором Николаем Ивановичем Кульбиным.
Это был одаренный человек, хорошо мыслящий, в живописи дилетант. Он рисовал картины под сильным влиянием импрессионистов, любил Блока, Судейкина. Он верил во влияние солнечных пятен на революцию, верил в то, что камень падает на землю потому, что ее любит.
Он рисовал женщин с многими ногами, чтобы изобразить их танец, и был умен.
Я пришел к нему. Он мне обещал гениальность, дал денег и давал их каждый месяц. Велел спать не менее десяти часов в сутки, есть сыр с маслом без хлеба.
Кульбин был из многих людей, которые хотели мира в искусстве. Мир он затеял устраивать как раз перед самой войной. Кульбин говорил, что появилась новая муза – Технэ.
Это – муза мастерства, ремесла, поднятого до искусства.
Это было противопоставлено символистам.
Это было серьезно.
Блок приходил к Кульбину разговаривать.
Технэ развивалась, у ней было предчувствие борьбы за новое мастерство. А кончилось все это преступлениями эпигонов. Появился Шенгели лет через десять и начал писать книжки – «Как писать статьи, стихи и рассказы».
Книги эти объявлялись вместе с учебниками «Как заливать галоши», но были дешевле их – девяносто копеек.
Еще дешевле было «Как кормить канареек» – пятьдесят копеек.
Вот до чего дошла Технэ.
Но эта техника – не техника Технэ. Это самодовольство людей, не понимающих изменений в искусстве.
Для них Кульбин, например, был дилетант.
А он и был дилетант, но дилетантом себя называл также Герцен.
Слово это разнозначащее.
Кульбин хотел издавать журнал, в котором вместе были бы Блок, Евреинов и футуристы.
У него были ученики, он был учитель жизни. В иудах, по его словам, при нем состоял Б.
Что было тогда продано Б. и кому – не помню. Этот человек был поэт-издатель. Были такие слабые поэты, которые подбирали людей, чтобы с ними издаться. Так евреи в Одессе платили за десять русских, для того чтобы сына приняли в коммерческое училище.