Эти жидкости были настолько ядовиты, что могли уничтожить всю мою кровь. Возникало ощущение опустошения вен. Медицинским объяснением этого ощущения был эффект миелосупрессии — наиболее частый и серьезный побочный эффект химиотерапии, заключающийся в подавлении производства и созревания эритроцитов. Химиотерапия разжижает кровь. В течение третьего цикла гематокрит (доля эритроцитов в общем объеме крови) у меня сократился до 25 процентов (нормальный уровень — 46 процентов). Мне прописали препарат, ускоряющий производство красных кровяных клеток, — эпоген. Вот уж ирония судьбы. В любой другой ситуации прием эпогена вызвал бы у меня большие осложнения в отношениях с Международным союзом велоспорта и Международным олимпийским комитетом, поскольку он считается запрещенным стимулятором. В данном же случае эпо-ген едва ли был таковым. Он служил мне не для улучшения спортивных показателей, а для сохранения жизни.
Химиотерапия убивает не только раковые, но и здоровые клетки. Вводимые химикаты атакуют костный мозг, мышцы, зубы, слизистую оболочку гортани и желудка, оставляя человека беззащитным перед разного рода инфекциями. У меня кровоточили десны, появились язвы во рту. И конечно, я потерял аппетит, что тоже было чревато серьезными проблемами. Не получая достаточного количества белков с пищей, мой организм не мог восстанавливать ткани, вплоть до волос и ногтей, пораженные химиотерапией.
Хуже всего было по утрам. Терапия заканчивалась ближе к вечеру, перед самым ужином, после чего я пытался что-нибудь съесть, а потом ложился в постель и смотрел телевизор или общался с друзьями. За ночь введенные препараты проникали во все ткани организма, а утром я просыпался и меня буквально выворачивало наизнанку. Из еды я мог терпеть только один продукт: пирожки с яблочным повидлом, которые подавали в больничном буфете. Как ни странно, эти хрустящие пирожки, посыпанные сахаром и наполненные повидлом, ласкали мой язык и желудок.
Каждое утро Джим Очович приносил целую коробку этих пирожков. Он садился у изножия кровати, и мы ели их вместе. Оч угощал меня ими изо дня день, и в конце концов они мне так приелись, что я далее смотреть на них не мог.
Химиотерапия — это одиночество. Мама после перенесенной мною операции на мозге уехала домой в Плано; время оплачиваемого отпуска у нее кончилось, а неоплачиваемый она себе позволить не могла. Ей очень не хотелось уезжать; ей казалось, что, просто оставаясь рядом со мной, она может изменить положение к лучшему.
Когда я еще учился в школе, она привыкла считать, что, если она будет хотя бы просто наблюдать за мной, ничего плохого случиться не может. Когда наступали холода и улицы Плано покрывались снегом и гололедом, мы с приятелями любили привязывать к машине санки и катать друг друга. Мама в таких случаях ехала на своей машине следом и наблюдала за нами. «Мне кажется, когда я рядом, я могу уберечь тебя от беды», — говорила она. То же самое она чувствовала и в отношении химиотерапии, но у нее не было выбора.
Ее место занял Оч, мой второй отец и моя самая верная сиделка. Он приезжал на каждый цикл лечения из далекого Висконсина и оставался со мной день за днем. Оч хорошо понимал, как негативно воздействует химиотерапия на мое душевное состояние, потому что сам потерял отца, умершего от рака. Он знал, как это лечение деморализует человека и какие тяготы мне приходится преодолевать, поэтому всеми силами старался отвлечь меня. Оч научил меня играть в «черви», и мы резались в карты часами, пригласив для комплекта Билла и ЛаЙзу. Он читал мне газеты и почту, когда мне было слишком плохо, чтобы читать самому.
Оч гулял со мной вокруг больницы, толкая перед собой тележку с капельницей, и мы разговаривали |на самые разные темы — от велогонок до торговли ценными бумагами через интернет. Однажды, сидя ша скамейке на территории медицинского центра и греясь на солнышке, мы заговорили о смерти.
— Оч, я не готов умереть, — сказал я. — Мне кажется, я еще не отжил свое. Я не боюсь смерти, брели она неизбежна. Но я все еще верю, что справлюсь с этой бедой.
Но химиотерапия превращает тебя в живой труп. Я лежал в забытьи, теряя счет времени, не зная даже, день сейчас или ночь, — и мне это не нраавилось. Это дезориентировало и порождало чувство, что все вокруг рассыпается в пух и прах, что fee больше теряю связь с окружающим миром. Оч помогал мне следить за ходом времени. Он приносил на завтрак яблочные пирожки и болтал со мной, пока я не засыпал на середине фразы. Тогда Оч на точках покидал палату. Несколько часов спустя он возвращался с блюдом овощей на ланч или бутербродом. После ланча мы играли в карты, пока, не засыпал снова, уже посреди партии, кивая готовой и закрывая глаза. Оч осторожно вынимал карты из моей руки и клал их на стол, а сам опять тихонько уходил.
Билл и Лайза тоже были со мной на протяжении каждого цикла, постоянно приезжали и другие друзья и спонсоры. Оч, Билл и Лайза составляли основную группу поддержки. Каждый вече они приносили мне ужин, а если я чувствовал себя достаточно хорошо, то шел с ними в кафе, волоча за собой капельницу. Не то чтобы мне хотелось есть — просто для разнообразия, чтобы развеять монотонность своего существования. Потом МЫ смотрели телевизор, пока я не начинал засыпать, тогда они оставляли меня до 7 часов утра, так что на ночь я оставался один.
Стало своеобразным ритуалом — проводить вечера вместе, прихватив за компанию других приезжавших ко мне посетителей вроде Криса Кармайкла или Скотта Макичерна. Расставшись со мной, они шли ужинать в бистро «Palomino Euro» или чудесный ресторан под названием «St. Elmo», а потом отправлялись в бар отеля «Canterbury» и курили сигары. Я был бы рад составить им компанию, но не позволяло плохое самочувствие. Когда] они уходили, я завистливо говорил им на прощанье: «Опять пьянствовать собрались?»
Когда Латрис заходила зарядить капельницу очередной порцией химиопрепаратов, я приподнимался на койке и внимательно наблюдал.
— Что приготовили на этот раз? — спрашивал я. — Какую смесь?
К тому времени я разбирал рентгенограммы не хуже любого врача, знал все названия и дозировки противорвотных препаратов. Я не давал Латрис прохода, втолковывая ей, от каких препаратов мне становится лучше или хуже с точки зрения тошноты и рвоты. Я предлагал ей попробовать давать мне немножко меньше этого или немножко больше того.
Я не был послушным пациентом. Я был строптив, агрессивен и надоедлив. Я персомодифицировал свою болезнь, называя ее «ублюдком». Я считал ее своим личным врагом, бросившим мне вызов. Когда Латрис велела мне выпивать пять стаканов воды за день, я выпивал пятнадцать, осушая их один за другим.
Химиотерапия угрожала лишить меня моей независимости и возможности самому распоряжаться своей судьбой, и это раздражало. Я был привязан к капельнице 24 часа в сутки, и мне было очень трудно согласиться перепоручить контроль над своей жизнью сестрам и врачам. Я настойчиво пытался вести себя как полноправный участник своего собственного лечения. Я внимательно изучал результаты анализа крови и рентгеноскопии и изводил Латрис вопросами, как настоящий Великий Инквизитор: «Латрис, кто из сестер сегодня дежурит?», «Латрис, как называется это лекарство?», «Латрис, а это зачем?»
Я задавал вопросы непрестанно, словно был ее начальником и проверял ее компетентность. Латрис выполняла лишь часть работы, делясь обязанностями с другими медсестрами: она ведала моим режимом дня, вводила противорвотные лекарства и наблюдала за моими симптомами. Я же следил за всем. Я точно знал, что и когда мне должны дать, и замечал любые изменения в привычном режиме.
Латрис проявляла со мной безграничное терпение. Вот типичные примеры моих вопросов на протяжении дня: «Латрис, какую дозу я получаю?»,? «А на чем это основывается?», «Это то же, что мне давали вчера?», «А почему сегодня другое?» «Латрис, во сколько начинаем?», «Латрис, когда сегодня заканчиваем?».
Определение времени окончания сеанса терапии стало для меня настоящей игрой. Я смотрел на свои наручные часы, а потом, глядя на пакеты с препаратами, капавшими по трубкам в мое тело пытался рассчитать скорость капания и когда упадет последняя капля.