Дай мне ласкать тебя, о идол мой, 270: Ванесса, мгла с багровою каймой , Мой Адмирабль бесценный! Объясни, Как сталось, что в сиреневой тени Неловкий Джонни Шейд, дрожа и млея, Впивался в твой висок, лопатку, шею? Уж сорок лет — четыре тыщи раз Твоя подушка принимала нас. Четыре сотни тысяч раз обоим Часы твердили время хриплым боем. А много ли еще календарей 280: Украсят створки кухонных дверей? Люблю тебя, когда, застыв, глядишь Ты в тень листвы. "Исчез. Такой малыш! Вернется ли?" (В тревожном ожиданье Так нежен шепот — нежен, как лобзанье.) Люблю, когда взглянуть зовешь меня ты На самолетный след в огне заката , Когда, закончив сборы, за подпругу Мешок дорожный с молнией по кругу Ты тянешь. И привычный в горле ком, 290: Когда встречаешь тень ее кивком, Игрушку на ладонь берешь устало Или открытку, что она писала. Могла быть мной, тобой, — иль нами вместе. Природа избрала меня. Из мести? Из безразличья?.. Мы сперва шутили: "Девчушки все толстушки, верно?" или "Мак-Вэй (наш окулист) в один прием Поправит косоглазие". Потом — "А ведь растет премиленькой". — И в бодрость 300: Боль обряжая: "Что ж, неловкий возраст". "Ей поучиться б верховой езде" (В глаза не глядя). "В теннис... а в еде — Крахмала меньше, фрукты! Что ж, она Пусть некрасива, но зато умна". Все бестолку. Конечно, высший балл (История, французский) утешал. Пускай на детском бале в Рождество Она в сторонке — ну и что с того? Но скажем честно: в школьной пантомиме 310: Другие плыли эльфами лесными По сцене, что украсила она, А наша дочь была обряжена В Старуху-Время, вид нелепый, вздорный. Я, помню, как дурак, рыдал в уборной. Прошла зима. Зубянкой и белянкой Май населил тенистые полянки . Скосили лето, осень отпылала, Увы, но лебедь гадкая не стала Древесной уткой . Ты твердила снова: 320: "Чиста, невинна — что же тут дурного? Мне хлопоты о плоти непонятны. Ей нравится казаться неопрятной. А девственницы, вспомни-ка, писали Блестящие романы. Красота ли Важней всего?.." Но с каждого пригорка Кивал нам Пан, и жалость ныла горько: Не будет губ, чтобы с окурка тон Ее помады снять, и телефон, Что перед балом всякий миг поет 330: В Сороза-Холл, ее не позовет; Не явится за ней поклонник в белом; В ночную тьму ввинтившись скользким телом, Не тормознет перед крыльцом машина, И в облаке шифона и жасмина Не увезет на бал ее никто... Отправили во Францию, в шато. Она вернулась — вновь с обидой, с плачем, Вновь с пораженьем. В дни футбольных матчей Все шли на стадион, она ж — к ступеням 340: Библиотеки, все с вязаньем, с чтеньем, Одна — или с подругой, что потом Монашкой стала, иногда вдвоем С корейцем-аспирантом; так странна Была в ней сила воли — раз она Три ночи провела в пустом сарае , Мерцанья в нем и стуки изучая. Вертеть слова любила — "тень" и "нет", И в "телекс" переделала "скелет". Ей улыбаться выпадало редко — 350: И то в знак боли. Наши планы едко Она громила. Сидя на кровати Измятой за ночь, с пустотой во взгляде, Расставив ноги-тумбы, в космах грязных Скребя и шаря ногтем псориазным, Со стоном, тоном, слышимым едва, Она твердила гнусные слова. Моя душа — так тягостна, хмура, А все душа. Мы помним вечера Затишия: маджонг или примерка 360: Твоих мехов, в которых, на поверку, Ведь недурна! Сияли зеркала, Свет — милосерден, тень — нежна была. Мы сделали латынь; стеною строгой С моей флюоресцентною берлогой Разлучена, она читает в спальне; Ты — в кабинете, в дали дважды дальней. Мне слышен разговор: "Мам, что за штука Вестальи?" — "Как?" — "Вес талии". Ни звука. Потом ответ твой сдержанный, и снова: 370: "Предвечный, мам?" — ну, тут-то ты готова И добавляешь: "Мандаринку съешь?" — "Нет. Да. А преисподняя?" — И в брешь Молчания врываюсь я, как зверь, Ответ задорно рявкая сквозь дверь. Неважно, что читала, — некий всхлип Поэзии новейшей. Скользкий тип, Их лектор, называл те вирши "плачем Чаруйной дрожи", — что все это значит, Не знал никто. По комнатам своим 380: Разъятые тогда, мы состоим, Как в триптихе или в трехактной драме, Где явленное раз живет веками. |