Именно эта мысль звенела в его мозгу, когда он врезался в зеркало — зеркало во всю стену, что висело напротив лестницы. Он ударился о стекло со всей силой своих шестидесяти восьми килограммов, помноженных на инерцию безумного бега. Казалось, будто зеркало разорвалось на тысячу серебряных брызг. Он очнулся на полу и, подняв взгляд, увидел кусочки своего отражения в маленьких осколках, которые еще держались в раме. Целая, должно быть, сотня молодых людей отражалась в этих жалких осколках, и все они, порезанные и оглушенные, лежали на полу вестибюля, тупо глядя на остатки зеркала. Он неловко поднялся и, шатаясь как пьяный, вывалился на улицу.
На улице было темно и мглисто: мокрые мостовые блестели. Фонари, словно обернуты белесой ватой тумана, и каждый из них походил на бледную луну, висящую среди испарений. Он неловко побежал — сначала по тротуарам, потом наискосок через улицу. Споткнувшись о рейки стоянки для велосипедов, он упал лицом на асфальт, но тотчас же снова вскочил, продолжая свой безумный и бесцельный, отчаянный бег по прямой, бег в никуда. Около аптеки он снова споткнулся, на этот раз о кромку тротуара, и опять упал плашмя, и на мгновение ему пришла в голову посторонняя мысль — он, оказывается, еще может ощущать боль, ослепляющую, острую боль. Но мысль мелькнула и пропала. Он ладонями оттолкнулся от тротуара, с усилием поднялся и затем упал, перевернувшись на спину.
С минуту он лежал так, сомкнув веки. Затем открыл глава. Кошмар стучался в его голову и настойчиво спрашивал позволения войти, льдины плыли над его телом. Он закричал: на него смотрел глаз. Гигантский глаз, размером больше, чем вся верхняя часть человеческого тела. Немигающий, холодный глаз пялился на него, и даже безумный крик не мог закрыть этот глаз, даже когда, барахтаясь в темноте, он снова поднялся на ноги и побежал в обратном направлении, к парку. Он весь был как звук сирены, принявший человеческий облик и теперь исчезающий во тьме. Вслед ему все смотрел и смотрел большой раскрашенный глаз с витрины магазина оптики — холодный, нечеловеческий, немигающий.
Он опять упал, успев на этот раз схватиться за фонарный столб. На столбе его пальцы нащупали какую-то панель с кнопкой, нащупали, ухватились за нее и начали нажимать кнопку, снова и снова.
Над панелью была надпись: «Для включения зеленого — нажать».[8] Он не видел этой надписи. И знал одно — он должен нажимать кнопку, и он делал это, в то время как светофор над перекрестком вспыхивал красным, желтым, зеленым — и опять, и опять, повинуясь окровавленным пальцам молодого человека, который все давил и давил на кнопку и стонал почти шепотом, едва слышно, снова и снова:
— Пожалуйста… пожалуйста… кто-нибудь…, помогите мне… Помогите мне, кто-нибудь… пожалуйста… пожалуйста… О, господи, боже мой… кто-нибудь… помогите мне! Разве никто не поможет мне… Разве никто не придет… Кто-нибудь слышит меня?..
…Контрольная комната была погружена во тьму, и фигуры мужчин в военной форме проглядывались только силуэтами в тусклом свете, идущем от небольшого экрана, на котором было видно лицо и верхняя часть туловища сержанта Майка Ферриса, совсем еще молодого человека в комбинезоне; он все нажимал и нажимал кнопку в правой части экрана. Голос Ферриса раздавался в темноте контрольной комнаты, взывая о помощи, упрашивая послушать его, показаться ему. Это был всхлипывающий, умоляющий, просительный голос человека, который уже не владел собой; его то понижающуюся, то повышающуюся интонацию было почему-то неловко слушать — должно быть, так же неловко подслушивать под дверью, прижав ухо к замочной скважине.
Бригадный генерал поднялся со стула. Скованное напряжением лицо его выдавало утомительные часы продолжительной сосредоточенности. По глазам было видно, что он, вне всякого сомнения, встревожен состоянием человека на экране. Тем не менее, когда он отдал команду, собственный его голос звучал твердо и начальственно:
— Прекрасно! Отметьте время и извлекайте его оттуда!
Полковник, сидевший справа от генерала, протянул руку, нажал кнопку и проговорил в укрепленный на консоли микрофон:
— Немедленно прекратить эксперимент!
Внутри просторного, с высоким потолком ангара несколько человек, словно пружиной подброшенные, побежали к Прямоугольному металлическому контейнеру, который скучно стоял в самом центре помещения. Распахнулись стальные двери. Два унтер-офицера в сопровождении врача в форме офицера ВВС быстро прошли внутрь. Они осторожно сняли с тела сержанта Ферриса провода и электроды. Руки доктора пробежались по запястью лежащего перед ним человека, затем он поднял веки сержанта и заглянул в расширенные зрачки. Приложив ухо к груди Майка, он прислушался к гулкому биению утомленного сердца. Затем Ферриса осторожно подняли с его ложа и переложили на носилки.
Доктор подошел к генералу, который, стоя в окружении своей свиты, неотрывно смотрел через пространство ангара на тело, распростертое на носилках.
— С ним все в порядке, сэр, — сказал доктор. — Сознание несколько затуманено, но реакции уже нормальные.
Генерал кивнул:
— Могу я его видеть?
Врач ответил молчаливым наклоном головы, и восемь человек в форме двинулись через ангар к носилкам, звонко клацая подковками ботинок по бетону пола. У каждого на левом плече была нашивка, удостоверяющая, что ее владелец — сотрудник Управления космических исследований ВВС США. Они подошли к носилкам, и генерал наклонился, чтобы заглянуть в лицо сержанту.
Глаза Ферриса были уже открыты. Он повернул голову — посмотреть на генерала, и улыбнулся едва заметной улыбкой. Изнуренный, бледный, небритый. Страдание, обособленность, невзгоды долгих часов одиночного заключения в металлическом ящике наложили отпечаток на его лицо и на выражение глаз.
Генералу был знаком этот взгляд — хотя он и не знал Ферриса, — неизменно он появлялся у каждого раненого, когда проходил шок. Он не был знаком о Феррисом лично, если не считать тех шестидесяти страниц на машинке из досье да этого человека, которые он пристальнейшим образом изучил перед экспериментом. Но теперь он понял, что знает сержанта. Около двух недель он наблюдал его на маленьком экране, почти вплотную, много ближе, чем кому-либо когда-нибудь приходилось наблюдать человеческое существо в таком состоянии.
Генерал наказал себе не забыть, что сержанту следует дать за это медаль. Он перенес такое, чего не выпадало на долю еще ни одному человеку. Двести восемьдесят четыре часа он находился в одиночестве — учебный полет на Луну, включавший почти все психологические ситуации, с которыми может встретиться в таком полете человек, в точности воспроизведенные в металлическом ящике размерами два метра на полтора. Провода и электроды показали полную картину того, каково будет физическое состояние космического путешественника. С их помощью были зафиксированы его дыхание, деятельность сердца, кровяное давление. Помимо этого, что было самым важным, они дали детальное представление о том, где находится та грань, за которой ломается человеческое «я», грань, где человек уступает одиночеству и пытается вырваться из него. Именно в этот момент сержант Майк Феррис и нажал кнопку внутри своей тесной металлической камеры.
Принужденная улыбка появилась на лице генерала, когда он наклонился над носилками.
— Как дела, сержант? — осведомился он. — Чувствуете себя лучше?
— Много лучше, сэр, — кивнул Феррис. — Благодарю вас, сэр.
После небольшой паузы генерал снова обратился к нему:
— Феррис, — сказал он, — на что это было похоже? Где вы, по-вашему, были?
Прежде чем ответить, сержант некоторое время размышлял, глядя в высокий потолок ангара.
— В городе, сэр, — тихо ответил он. — В городе без людей… там никого не было, никого. Я не хотел бы снова туда вернуться. — Он повернул голову к генералу; — Что со мной стряслось, сэр? Умопомрачение — или что?