Сатклиффа так и подмывало прикрикнуть на нее, как на слишком резвую лошадку, однако он сдержался. Классная штучка, ничего не скажешь. Интересно, о чем она говорит в постели? Если о том же самом, он немедленно удерет в Авиньон. Почему-то ему пришло в голову задать ей этот вопрос, и она, заливисто расхохотавшись, сказала, нет, об этом она не говорит.
— И вообще, — добавила она, — вы сами виноваты, ведь вы первый начали. А я-то обрадовалась, ведь здесь ни о чем таком не побеседуешь.
Он спросил, с кем она приехала в Венецию, и она ответила, что с отцом, но, заметив, как он сразу поскучнел, сказала:
— Я совершенно свободна.
Его это подбодрило, особенно если учесть, что он ни черта не смыслил в математике, хоть и знал кое-какие заумные названия, но когда он произнес парочку, девушка вся напряглась. Осторожно, Сатклифф!
Сама весна решила подыграть ему, и солнце, казалось, отдавало все свои силы последним вечерним лучам. Из сада «Флориана» у них за спиной доносились легкие мелодии — под джаз, и стук пинг-понговых шариков. Воздух был насыщен музыкой. Девушка не отличалась классической красотой, но ее еврейское лицо безусловно покоряло вас веселым и умным выражением, на губах играла ироническая улыбка, глаза слегка прищурены… Он повел ее в ярко освещенное кафе, где уходящее солнце тянулось к ней сквозь завесу из золотой парчи, и желтые блики вспыхивали на загорелой коже. Блестящие, как золотая крупа, пылинки плясали в переливах ее дыхания. Поскольку она сразу выстрелила из всех своих интеллектуальных ружей, то он сказал себе: ну да, так и есть, умно, правильно — подожди, красавица, пока мы доберемся до постели. Улыбаясь ей поверх дружеского бокала с мерцающим «Чинзано», он с оптимизмом внушал себе, что спать с ней — все равно, что лечь в постель с электрическим импульсом, с омом или киловаттом. Он возьмет в свои объятия теорию поля и заласкает ее так, что она заснет от усталости вместе со всей вселенной. К черту Бергсона! К Сатклиффу вернулось романтическое отношение к Венеции: это будет не совсем похоже на то, что могло бы случиться с ним в несчастной вырождающейся Англии, где на смену публичным казням пришел футбол.
Девушка не пожелала назвать свое имя, предпочитая анонимность. Так она заявила, когда немного опьянела от солнца и легкого вина, а еще она разрумянилась и еще больше помолодела. Однако едва она, извинившись, ушла в туалет, Сатклифф заподозрил неладное. Выйдя из кафе и завернув за угол, он перехватил ее, когда она выходила из задней двери, явно вознамерившись улизнуть. Девушка ничем не выразила своего возмущения, хотя он вцепился ей в руку и с обидой тряхнул. Он потребовал объяснений, и в ответ услышал:
— Я слишком много наговорила, ну и разозлилась на себя.
Следом выбежал официант со счетом, и Сатклиффу довольно быстро удалось уговорить ее вернуться и допить вино — он был готов до бесконечности слушать об электромагнетизме и скорости света, лишь бы глядеть на нее и предаваться своим мыслям. Это была типичная стендалевская «кристаллизация» любви, и он стал срочно вспоминать, что узнал тогда в Вене об «инвестировании» проклятого либидо и потачках своему нарциссизму. И заодно все эти дурацкие истории болезни, написанные особым языком — чего стоит, например, словосочетание «ночные поллюции»? Почему не «ночные благословения», ведь они — естественное освобождение от стресса?
— Чему вы улыбаетесь? — спросила девушка.
Сатклифф что-то придумал в ответ.
Они болтали и болтали, плетя кружево из блестящих мыслей, однако он понимал, что его победа над ней становится все более проблематичной. И вот настал момент, когда ему самому понадобилось отлучиться в туалет. Сатклифф заранее знал: стоит ему повернуться спиной к безымянной собеседнице, и та исчезнет в вечернем сумраке. Боже! Она была великолепна в этом своем боевом окрасе! Тогда он решил разыграть героя или философа и добровольно отказаться от нее. Извинился, заплатив по счету, поднялся из-за стола, пристально поглядел на нее и, изображая грозное величие, свойственное всякому гению, направился к выходу. Девушка ласково улыбалась, а он за несколько мгновений успел мысленно прочитать весь текст «Потерянного рая», пока, прощаясь, держал ее руку. Когда он ушел — она, разумеется, тоже ушла.
Вернувшись, он увидел опустевшее кресло. Теперь больше ничего не стояло между ним и его проклятым романом. Когда реальная жизнь не предлагала ничего интересного, Сатклифф снова впадал в тягомотные раздумья, которые потом выплескивались в очередной его опус. На секунду ему показалось, будто этот выморочный, полный призраков город поблек. Поблекла сверкавшая множеством своих отражений старушка Венеция, похожая на старинную шкатулку, мерцавшая, как крылья тысячи павлинов, горевшие огнем под вечерним небом, где еще не совсем погасло солнце. Чертов роман, совсем как слепая лошадь — ходит и ходит вокруг колодца. Своего героя он мог бы назвать, например, Оукшот, и в нем не было бы ничего героического. Всю ночь он простоял бы у окна в мчавшемся на юг экспрессе «Париж-Авиньон», потому что получил телеграмму, сообщавшую, может, о смерти, может, о самоубийстве, может, об исчезновении Пиа. Ее прислал бы брат Пиа, который будто бы знал нечто, проливавшее свет на случившееся. Что именно он знал? Ладно, подумаем. Всему свое время. Портрет Трэш — прелестная терракотовая кожа, эмоциональные жесты. Когда она бывала счастлива, то широко раскидывала руки и кричала: «Спасибо, Боже!» Неужели Трэш выстрелила ей в спину, когда она спала? Да нет. Трэш, правда, насмешлива до жестокости — выпускница Колледжа Ужасов в Небраске, защитившая докторскую диссертацию по теме «Человеческая Нежность» и получившая диплом по мануальной терапии и магнетическому массажу. К черту все эти пакости. Мужчина в освещенном поезде…
«С незапамятных времен мы ездили из Парижа на юг одним и тем же поездом — длинным медлительным поездом, вытягивавшимся вереницей голубоватых огней в сумеречной дали, словно гигантский светляк. В Прованс он обычно прибывал затемно, когда полосы лунного света делали все вокруг похожим на тигриную шкуру».
Что за тип этот Оукшот? Сатклифф зевнул. Может, лучше назвать его Родни Персиммоном и сделать из него издателя, причем голубого?
Он долго лелеял свое раздражение, и если быть откровенным, отчасти им наслаждался. Потом сказал себе, что надо бы сходить в бордель и нанять там малокровную и пресную, как репа, светленькую мулатку с бумажными маками над ушами, в юбчонке, похожей на соломенную подстилку. Надо бы. Однако раздражение вскоре прошло. Венеция дергала его за рукав — горячка цветов на лотках, ветерок, вспышки солнца, которое всегда тут как тут, гигантский музей с белоснежными дворцами, дивная весна, янтарные женщины… он быстренько убедил себя, что вылечился, и сердце у него теперь невесомое, как перышко. Его больше не пугало вечернее одиночество. Ура! Одиночество! Сначала немного послоняться, потом, попозже, обед — под полосатым навесом у самой кромки иссеченной гондолами неспокойной воды. А что Оукшот заказал бы на обед? Наверное, нечто солидное, например, мелкую рыбу. В отличие от Персиммона, который только и делает, что высматривает мальчишку побойчее. Сатклиффу же хочется морской рыбки. Он сделал несколько пометок на обратной стороне меню и спросил официанта, где бы ему лучше сегодня пообедать. «Пункт первый. Ты не должен нагонять сон на читателя. Но если, Оукшот, ты похож на Брюса, скука гарантирована. Может быть, на нашего мыслителя Тоби? Нет, его не прожуешь». Сатклифф неторопливо курил и пришел к выводу, что скучает по юной даме, да-да; а ведь она могла еще много чего рассказать о детерминизме в науке и о современных трактовках причинно-следственной связи, о которой уместно вспомнить в связи с его намерениями… Хватит, слишком все это громоздко, а у тебя роман, не лекция. Что же Оукшот? Плевать на Оукшота. Стоило Сатклиффу закрыть глаза, перед ним маячила мрачная фигура в твидовом пальто, этот тип жевал сэндвич и качался из стороны в сторону в качающемся вагоне. Что же он за человек? Наверное, она сочла его неискренним и разочаровалась. А вот если бы он действительно наплел ей кучу всякой ерунды, она бы влюбилась по уши, до гробовой доски. В науке понятие масштаба… Ладно. Его внимание переключилось на юную англичанку, которая ела мидии, хватая их тонкими пальцами, и приговаривала: